Уважаемый Валентин Васильевич!
Если бы российская общественность подняла вопрос о создании литературного памятника времени: художественной истории коллективных хозяйств страны, то к списку драматичных шедевров известных российских писателей-деревенщиков я обязательно предложил бы добавить небольшой по объему рассказ писателя-оренбуржца Сергея Васильевича Фролова «Коммунариха».
Колхозную жизнь Сергей Васильевич знал хорошо, до сыромятной завязки на конском хомуте: в 1936 году он родился в селе с драматичным названием Несмеяновка и жил в родной Куйбышевской, ныне Самарской, области, пока индустриальные пятилетки не увлекли крестьянского парнишку на учебу в техникум, потом на целину, позже на строительство
предприятий черной и цветной металлургии Оренбуржья, в котором поселился до конца дней.
Так и жил: семьей в молодом индустриальном городе Гае, построенном его поколением, а душой – в отцовском доме с материнскими рассказами о колхозной страде. Так появились повести с говорящими названиями «Не поле перейти», «Саман», «Повесть о Поле Фимкиной», рассказ, написанный в самом начале нового века: «Коммунариха».
О чем он? В послесловии к книге Сергея Фролова «Не поле перейти» известный поэт, доцент кафедры литературного мастерства Литинститута им. Горького Геннадий Красников пишет:
«…Кажется, будто автор повествует о последнем реликтовом поколении, которое всю жизнь, от рождения до смерти, трудилось, трудилось и трудилось… И ничего не заслужило в результате, кроме нынешней нищенской пенсии, униженной старости и звания «дураков», или, как теперь высокомерно выражаются, «лузеров», неудачников… Вот их-то и показывает Сергей Фролов, их неповторимые характеры, их быт, их язык, их переживания, их любовь к земле, к детям, к дому своему, к работе как к исполнению своего вечного долга, о котором сказано: «В поте лица будете есть хлеб свой…»… Без этих людей, без этой «уходящей натуры» не было бы страны, не было бы нас. Без них вся жизнь сводится ныне к черной, опасной пустоте, куда с бесовским улюлюканьем устремились на наших глазах самые страшные и разрушительные силы».
С этими безжалостными силами Россия на своем новом пути ведет очередной – последний ли? – решительный и решающий бой.
С уважением,
Валерий КУЗНЕЦОВ,
член Союза писателей России с 1989 года
Сергей ФРОЛОВ
Коммунариха
Крестьянину села Балейки Аносову
Автобус едва-едва дотянул до заправки, последний раз чихнул и… «Сдох! Всё! Сдох «захарка»!» – пьяно загомонили в салоне, да так бесшабашно-весело, что стало неловко за эти голоса в наступившей тишине, пока шипел надсаженный, остывающий мотор.
Возят сельчан в район теперь не каждый день, как бывало, а как придется, когда наберется побольше больных. Нет теперь у колхоза средств на такие разъезды. А с больными уж едут и по другим нуждам. И даже те, кому делать нечего. Они-то чаще всего и возвращаются навеселе.
Доярка Коммунариха, сойдя с автобуса, отделилась ото всех и пошла к заснеженному селу напрямую.
Никто не удивился ее выходке, люди давно привыкли к ее особости, к несуразности ее поступков. Только по обыкновению посмеялись вслед, да всегдашние остряки отпустили вдогонку несколько издевок.
Шла она без дороги, без тропы, по хрусткому насту, то и дело проваливаясь. Но ей было ни до чего… Ни до торного пути, ни до себя. Полное безразличие овладело ею.
Справа по ходу высились колхозные мастерские. На передней стене их косо висело на одной петле полотно ворот с наполовину отодранными досками. Въезд с противоположного торца и вовсе был сквозной, без полотен, и зиял во весь проем пустотой наволочного нерадостного неба. Внутри закоптелых стен поражал своей белизной покатый сугроб. Дальше, за изгородью из поредевших, тоже надломленных бетонных столбов, без натянутой по ним когда-то проволоки, в нетронутом снегу, меченном лишь заячьими следами, торчали заиндевелые остовы тракторов, комбайнов. И еще много чего. Целое кладбище. Гиблое железо.
Но Коммунариха ни на что не обращала внимания. Так только, отмечала мимоходом в сознании. То, что само лезло в глаза. Куда же деваться, раз пришлось идти мимо.
«Еще и пьют с чегой-то…» – догнали ее и здесь надоевшие в дороге хмельные, бессвязные голоса. Опять же хвастливые, совсем бесстрашные.
Но это тоже просто лишь вспомнилось по случаю. Тоже мимоходом.
Другое было у нее. Совсем другое… Камнем, глыбой давило. Теперь уже неотвратимо… До конца.
Она даже домой не стала заходить, прямила путь к правлению. Как бомбу, несла в кармане пальто свои завернутые в газетный пакетик справки, разные выписки, врачебные заключения.
Председатель был на месте. Оцепенело сидел в полушубке, шапке, сцепив на столе руки. Все у него в хозяйстве с недавней проклятой поры безостановочно рушится, растаскивается, уплывает неизвестно куда в неудержимом потоке. И нет никаких сил остановить этот гибельный распад. Уже и конторскую службу отправил в бессрочные отпуска. Вся бухгалтерия сейчас у него в блокноте. Газ за неуплату отключен. Вот и сидит один в нетопленом помещении с устоявшейся стыло-прокуренной затхлостью. Эта тошнотная прогорклость воздуха, еще более сильная в холодных запустелых стенах, да еще ледяной, с инеем в щелях пол, с давних пор несмываемо замызганный резиновыми подошвами, напомнили теперь, кажется, незапамятные времена, когда здесь с раннего утра было людно и шумно. А уж накурено – под завязку. Здесь раздавали наряды: кому где пахать, боронить, сеять, убирать, возить, стоговать. Здесь кричали и вздорили, даже за грудки хватались, и не умещавшиеся в стенах тугие, слитые в сплошной гомон голоса вылетали вместе с дымом в распахнутые окна, в дверь, поминутно и звучно брякающую. И утренняя улица, в ранней гулкости своей, полнилась задором и возбужденностью.
Теперешняя заледенелая, безжизненного вида дверь как бы силой его мыслей, его воспоминаний вдруг распахнулась и медленно, чьей-то внезапно оторопевшей рукой, затворилась. Причем затворилась с протяжным, удручающе унылым морозным стоном. Он вскинулся, но мгновенное удивление на его лице тут же сменилось насупленностью, досадой, а настороженный и недвижный, как у удава, взгляд уставился на вошедшую Коммунариху. Словно оттолкнуть ее хотел назад, за только что потревоженную простонавшую дверь.
Коммунариха и вправду под действием его гипноза некоторое время в нерешительности постояла у порога, а когда все же направилась к столу, он все так же, но с еще большей настойчивостью во взгляде продолжал останавливать, не пускать к себе нежеланную ему сейчас доярку.
Но Коммунарихой снова овладело безразличие. Ей было не до председателя сейчас. И от самой себя не знала, куда деться. Потому она так напористо, несмотря ни на что, так неколебимо прошла к столу. И так как ей было и не до разговоров, она молча протянула председателю свои бумаги.
Председатель и от них пытался отстраниться, даже подался назад к спинке стула. Но привычные к деловым бумагам руки его, хваткие председательские руки, машинально, как бы помимо его воли, приняли протянутые листки и тоже непроизвольно приблизили к прищуренным глазам. Пока он вчитывался в суть, в нараставшей напряженной тишине вдруг так заметно, так явственно дрогнули и стали распадаться злополучные листки в его пальцах, образовывая мелко подрагивающий трясучий веер.
Не дочитав до конца, председатель швырнул бумаги, как что-то ненужное теперь, досадное, на стол и некоторое время косо, неприязненно смотрел на них.
У Коммунарихи уже ломило от усталости больные, отекшие ноги. Начальство же всегда печется лишь о своих болячках.
Отойдя к стене, она села на лавку и стала издали ждать от председателя ответа. Но тот все косился на бумаги, и вдруг звучно, со всхлипом втянув воздух, матерно выругался и отвернулся к окну, вцепившись руками в спинку стула.
Всегда участливая к людям, Коммунариха, забыв на момент о собственной беде, тоже повернула голову следом. Улица, видимая в окно, была вся в глыбастом, развороченном тракторами снегу. В застекленелых, недвижных глазах председателя, видимых Коммунарихой сбоку, застыл холодный отблеск и этого поруганного небесного дара, и белесо-наволочного тяжкого неба – всей невеселости безлюдной белой улицы с единственно чернеющей водоразборной колонкой, почти скрытой бугром намерзшего под самый рычажок белесого льда.
Оба долго молчали – и председатель, и Коммунариха. Такой дуэт был у них. Гробовой. Да еще в конторе с ледяным нежилым духом. Только пар изо ртов у них, выдающий частыми прерывистыми клубами беспокойство их дыхания.
– Что?.. Что мне… делать?.. – глухо отозвался наконец председатель. Причем отозвался как бы спиной, понурой и недвижной. Горбом отозвался.
Она не ответила, хотя безошибочно понимала каждое слово председателя. Она, может, не только понимала, но и как никто чувствовала его состояние. Но сил у нее больше не оставалось, потому и не знала, как ему быть. Еще дорогой, в автобусе, все думала, все маялась: как и что привезет она с собой в село, в контору?.. Пыткой был для нее и приход сюда.
– Что молчишь? – опять спросил все еще сидевший к ней спиной, налегший на спинку стула председатель. Но в звучании его голоса, в интонации зыбилась, как донная трава в глубине течения, надежда: «А вдруг и на этот раз спасет его, председателя, эта самая Коммунариха… семижильная баба, волочившая за всех, как проклятая, несчетные воза колхозные… Всю жизнь несуразная – безответная, бестолковая, безотказная… И в самом деле Коммунариха… На работе свихнутая, чуть не колхоз, чуть не коммунию эту заместившая… Всем селом, огулом, осмеянная. О себе понятия не имеющая. Бессменная… у коровьих грязных хвостов… Сама вечно в навозе, в сенной трухе… в каком-то немыслимом, заскорузлом до ломкости одеянии, многими слоями обмучненном серой пылью дробленки, отрубями. Лицо, брови, выбившиеся неряшливые кудлы – тоже в муке. Пугало, страшила. И все же – небом… небесами… скотинья заботница…»
А сама Коммунариха была в растерянности. Теперь она уж больше переживала за председателя. Но как ни силилась, не могла додуматься, чем помочь в его нелегком положении, и мучилась этим.
– Може… кхе-кхе! Може… – тянуче заговорила она, с заметным принуждением прокашливаясь, заранее страдая за бесполезность, за напрасность своих слов, которые собиралась сказать, за напрасность любого в данном случае утешения. – Може, кем-нибудь заменишь…
– «Кем-нибудь»… – передразнил ее понятливый, битый в своем деле председатель, сразу определивший никчемность ее совета. Он устало обернулся, посмотрел на нее как-то уж очень всезнающе – спокойно, умно так, а сам ироничной усмешечкой в глазах как бы продолжал бессловесно передразнивать свою наивную доярку: «Кем же это – «кем-нибудь»? Что ты, милая, лепечешь?! Ты подумай, только хорошенько, и скажи мне – кем? Что ты так тихо – не слышу? Или я оглох? А, ты молчишь… вот тебе и «кем-нибудь»…
И вдруг, убрав с лица насмешливость, некрасиво оскалил зубы и с перекошенным лицом крикнул на всю стылую контору:
– Кем – «кем-нибудь»?! Где, по-нынешнему… дураков сыскать?.. Где… он тут же, спохватившись, осекся и некоторое время в упор смотрел на нее, ожидая ее реакции. Но даже тени смущения не проступило на его лице. Он-то знал, что не проговорился, но то, что недавно прокрутилось у него на уме о ней и из деликатности умолчалось, все же вылетело вгорячах. Правда-то, она как шило… Никуда от нее не деться. Потому он и не смутился, но больше ничего не сказал и лишь продолжал доканывать Коммунариху взглядом, как бы немо допытываться: «Где, где, они? Нету их теперь, последняя передо мной…»
А она и не обиделась даже. Будто сглупу, по простоте своей, не поняла ничего. Или в самом деле умнее была самого председателя.
Она только потупилась под его пытающим неотступным взглядом. Посидела некоторое время с какой-то своей, более серьезной, более значительной, чем весь этот суетный свет, думой на тяжелом, задубелом лице пожизненной скотницы, доярки, поилицы-кормилицы скотиньей… Наконец прерывисто, сокрушенно вздохнула и поднялась.
Как последнее, окончательное слово ее, был протяжный стон двери за ее спиной.