Валентин КАТАСОНОВ, профессор:
Размышления в «Дневниках писателя» Ф.М. Достоевского
Часть I
Многие даже далекие от художественной литературы грамотные люди знают, что великий русский писатель Федор Михайлович Достоевский многие годы вел и издавал так называемый «Дневник писателя». В этом году исполнилось 150 лет с того момента, когда «Дневник писателя» появился на свет. С перерывами Федор Михайлович вел «Дневник писателя» до конца жизни.
Краткая история рождения «Дневника писателя» такова. В конце 1872 года Достоевский был приглашен на работу в качестве редактора известного тогда еженедельного журнала «Гражданин». С начала 1873 года Федор Михайлович приступил к работе в этом журнале. И уже в первом, январском номере журнала появилась рубрика «Дневник писателя». Это был как бы журнал в журнале. Литературоведы обращают внимание на то, что в 1872 году писатель закончил работу над своим романом «Бесы», а начавшиеся в 1873 году регулярные выпуски «Дневника писателя» были в каком-то смысле послесловием к указанному роману. Но это уже была не художественная литература, а публицистика и фельетоны.
Проработав менее полутора лет в журнале «Гражданин», писатель устал от напряженного труда редактора и ушел из «Гражданина». В 1875 году он получил разрешение на издание своего собственного отдельного журнала «Дневник писателя». Этот ежемесячный журнал философско-литературной публицистики Федора Михайловича Достоевского выходил в 1876–1877 и 1880–1881 годах.
Кто-то из нынешних литературоведов сравнил «Дневник писателя» (особенно когда он стал отдельным изданием) с современным блогом, а самого писателя – с блогером. Только журнал был не в электронном, а в бумажном виде. Главное – это был журнал одного автора, весьма новаторская вещь для того времени. Новаторским было и то, что Достоевский призывал читателей присылать свои отзывы на публикации и посвящал немало времени ответам читателям. Письма читателей регулярно публиковались. Журнал имел широкую аудиторию, вызывал неподдельный интерес у публики (другое дело, что далеко не все воспринимали «блог» Достоевского с восторгом; были и очень жесткие критики, и даже громкие ругатели). Благодаря «Дневникам писателя» влияние Достоевского на общественное мнение во второй половине 1870-х годов стало весьма существенным.
На страницах журнала в форме диалога велась полемика равных по силе оппонентов, которые представляли различные направления русской общественно-литературной мысли: консервативной («Русский мир», «Русский вестник»), либеральной («Вестник Европы») и революционно-демократической («Отечественные записки»).
Журнал состоял из серий фельетонов, очерков, полемических заметок на злобу дня, литературной критики, воспоминаний, писем читателей и др. Но кроме публицистики в «Дневнике писателя» стали появляться и художественные произведения, такие как «Бобок», «Мальчик у Христа на елке», «Мужик Марей», «Столетняя», «Кроткая», «Сон смешного человека». В 1880 году вышел очерк о Пушкине.
Какие-то идеи, прозвучавшие на страницах ««Дневника писателя», получили свое продолжение в таких литературных произведениях, как «Подросток» и «Братья Карамазовы». Многие литературоведы обратили внимание на то, что речь Достоевского о Пушкине 1880 года представляла собой квинтэссенцию идей «Дневника писателя» (особенно очерк о Пушкине).
Пожалуй, не было животрепещущих и насущных вопросов и проблем, не нашедших то или иное отражение в «Дневнике писателя». Один из исследователей творчества Федора Михайловича И.Л. Волгин так характеризовал «Дневник писателя»: «О чем бы ни писал Достоевский, общее принципиально не отделено у него от «частного», «дальнее» от «ближнего». Страдания семилетней девочки и судьбы Европы вводятся в единую систему координат. Все оказывается равнозначно друг к другу, но не равным само себе… Ибо в «Дневнике» предпринята попытка применить принципы этического максимализма к моделированию всей мировой истории – сверху донизу» (Волгин И.Л. Достоевский – журналист («Дневник писателя» и русская общественность). – М., 1982. – С. 23).
Среди всего многообразия тем «Дневника» хочу выделить тему финансов и экономики. О деньгах, финансах и ростовщичестве он писал немало. Но и в романах, и в рассказах, и в журнальных и газетных статьях эти «материи» были, как правило, лишь «фоном» для событий и разговоров героев, рассуждавших на другие темы (в первую очередь, о Боге и вообще о «вечном», но также и о политике, литературе, эстетике и других «материях»).
Буквально за месяц до смерти (скончался Достоевский 28 января 1881 года по старому стилю, 9 февраля по новому стилю) он успел подготовить последний номер журнала (январь 1881 года). И вот что удивительно: большую часть последнего номера, как заявил писатель в самом начале, он решил посвятить теме финансов. Для читателей это было удивительно, поскольку Федор Михайлович хотя и затрагивал данную тему, но она никогда не была у него центральной. Вот с какого парадоксального введения начинает номер Достоевский: «Господи, неужели и я, после трех лет молчания, выступлю, в возобновленном «Дневнике» моем, с статьей экономической? Неужели и я экономист, финансист? Никогда таковыми не был».
Тогда возникает вопрос, а зачем же Достоевский взялся вроде бы не за свое дело? И писатель отвечает, что он смотрит на тему финансов не «изнутри» как профессионал, а «извне» – как гражданин и болеющий за Отечество русский человек. И видит в финансах то, чего не видят «профессиональные финансисты» (чиновники финансового ведомства или профессора, читающие лекции о финансах). Федор Михайлович обратил внимание на то, что Россию (образованную ее часть) охватила самая настоящая эпидемия так называемого экономизма. То есть неожиданно откуда взявшаяся привычка смотреть на все через экономику и финансы, ставя их во главе всей жизни и оценивая жизнь с их помощью. Кстати, по ходу отмечу, что несколько позднее на феномен захватившего Россию духа «экономизма» обратили внимание и другие выдающиеся русские мыслители и общественные деятели: Константин Леонтьев, Константин Победоносцев, Лев Тихомиров, Владимир Соловьев, Сергей Булгаков (будущий отец Сергий). Они называли это духом «экономического материализма».
Достоевский говорит, что его, слава богу, эта эпидемия не захватила, и это дает ему возможность трезво оценить феномен «экономизма»: «Несмотря даже на теперешнее поветрие, не заразился экономизмом, и вот туда же за всеми выступаю с статьей экономической. А что теперь поветрие на экономизм – в том нет сомнения. Теперь все экономисты. Всякий начинающийся журнал смотрит экономистом и в смысле этом рекомендуется. Да и как не быть экономистом, кто может теперь не быть экономистом: падение рубля, дефицит!»
Эпидемия «экономизма» захватила Россию, по мнению Достоевского, после русско-турецкой войны 1877–1878 годов, когда страна столкнулась с серьезными экономическими и финансовыми трудностями. Они вышли на первый план, все стали говорить почти исключительно о них, все другие проблемы русской жизни ушли на второй план: «Этот всеобщий экономический вид появился у нас наиболее в последние годы, после нашей турецкой кампании. О, и прежде у нас рассуждали много о финансах, но во время войны и после войны все бросились в финансы по преимуществу, – и опять-таки, конечно, все это произошло натурально: рубль упал, займы на военные расходы и проч.».
Русско-турецкая война действительно дорого обошлась казне. Только прямые военные расходы превысили все доходы Российской империи за пару лет. Частично расходы были покрыты внешними и внутренними займами, но большую их часть пришлось обеспечивать печатным станком. Всего за 11 месяцев боев и походов на рынок выкинули 417 млн новых бумажных рублей, на треть увеличив их количество в обращении. Неудивительно, что курс кредитных билетов, как тогда называли бумажные рубли, резко просел по отношению к драгметаллам. Если накануне войны за 1 бумажный рубль давали 87 коп. золотом, то к 1879 году – только 63 коп., что предопределило ослабление бумажного рубля по отношению к иным валютам. Вполне вероятно, что Достоевский застал еще один из последних указов императора Александра II, подписанного в начале 1881 года: Минфину для восстановления рубля поручалось постепенно выкупить кредитных билетов на сумму 400 млн руб. Планировалось, что государство будет изымать из обращения и уничтожать по 50 млн ежегодно. Указ гласил, что такие меры призваны «способствовать постепенному упрочению денежной единицы, без внезапного стеснения денежного рынка».
Тут на сцену русской жизни вышли те, кого Достоевский назвал «русскими Ферситами». Ферсит – персонаж древнегреческой мифологии, описанный Гомером, самый безобразный из воинов во время осады Трои. Ферсит – иносказательное обозначение злого хулителя. У Достоевского Ферситами выступают представители русской интеллигенции. Они стали говорить о том, что вступление России в войну с Турцией было «глупостью». Мол, надо было сначала деньги посчитать.
И вот постепенно разговоры о рубле, государственных долгах и дефиците стали переходить в русло разговоров о том, почему в России такая несовершенная финансовая система. Особливо если ее сравнивать с европейской: «…почти везде все на тему: зачем-де у нас все это не так, как в Европе? «В Европе-де везде хорош талер, а у нас рубль дурен. Так как же это мы не Европа, так зачем же это мы не Европа?».
Но этим разговоры не ограничились. Далее возник следующий вопрос: что надо сделать для того, чтобы у нас финансы были как в Европе? Достоевский пишет: «Умные люди разрешили наконец вопрос, почему мы не Европа и почему у нас не так, как в Европе: «Потому-де, что не увенчано здание». Здесь «умные люди» имеют в виду, что, мол, начавшиеся Александром II реформы начались, но не завершились. Начались они с Манифеста 19 февраля 1861 года об освобождении крестьян от крепостного права. Да, за этой реформой последовали другие: финансовая, судебная, военная, образовательная, земская, городского управления и др. Вся Россия пришла в движение, стала меняться на глазах. Но, по мнению «умных людей» (под ними Достоевский имеет в виду образованную часть общества, интеллигенцию), реформы надо продолжать, чтобы «увенчать здание». А «здание» должно быть таким же, как в Европе. Но, как иронично замечает писатель, никакого «здания» нет, а есть небольшая кучка громогласных интеллигентов (он их называет «белыми жилетами»), которые создают иллюзию почти законченного «здания»: «Вот и начали все кричать об увенчании здания, забыв, что и здания-то еще никакого не выведено, что и венчать-то, стало быть, совсем нечего, что вместо здания всего только несколько белых жилетов, вообразивших, что они уже здание».
И тут, наконец, Федор Михайлович, переходит к изложению своего представления о том, каким может и должно быть «здание» (то есть модель русского общества): «…если уж и начать его, гораздо пригоднее начать прямо снизу, с армяка и лаптя, а не с белого жилета». Очевидно, что под «армяком и лаптем» писатель имеет в виду крестьянство, которое на начало 1880-х годов составляло не менее 80% всего населения Российской империи. И при этом, говоря, что «начать надо снизу», писатель имел в виду, что крестьянство составляет не только «фундамент», но и само «здание»: «Ибо, к удивлению Европы, наш низ, наш армяк и лапоть, есть в самом деле в своем роде уже здание, – не фундамент только, а именно здание, – хотя и незавершенное, но твердое и незыблемое, веками выведенное, и действительно, взаправду всю настоящую истинную идею, хотя еще и не вполне развитую, нашего будущего уже архитектурно законченного здания в себе одном предчувствующее». А интеллигенция (она же – «белые жилеты») фундамент и стены этого «здания» не замечают, все свои разговоры сводя к «крыше». Мало того что не замечают, так еще расшатывают и разрушают имеющееся «здание».
«Белые жилеты» не утруждают себя размышлениями относительно того, каким должно быть «здание» в России. Оно, по их мнению, должно копировать европейские образцы: «Нужна-де только европейская формула, и все как раз спасено; приложить ее, взять из готового сундука, и тотчас же Россия станет Европой, а рубль талером». Главное, что приятно в этих механических успокоениях, – это то, что думать совсем не надо, а страдать и смущаться и подавно».
Но «белые жилеты», по мнению Достоевского, слепы, они не видят уже имеющегося в России «здания» и занимаются непрерывной говорильней. Да, это русское «здание» (русский «дом») надо достроить. Но будет ли место в этом русском «доме» «белым жилетам»? Вот что думает по этому поводу писатель: «А что коли колоссальнейшее большинство белых-то жилетов в увенчанное здание и вовсе бы пускать не надо (на первый случай, конечно), если уж так случится когда-нибудь, что оно будет увенчано? То есть их бы и можно пустить и должно, потому что все ж они русские люди (а многие так и люди хорошие), если б только они, со всей землей, захотели смиренно, в ином общем великом деле, свой совет сказать».
Увы, в русском «доме» барин и интеллигент будут себя чувствовать некомфортно, ведь они не хотят быть вровень с русским мужиком, они хотят им командовать: «Ведь такому барину, такому белоручке, чтоб соединиться с землею, воняющею зипуном и лаптем, – чем надо поступиться, какими святейшими для него книжками и европейскими убеждениями? Не поступится он, ибо брезглив к народу и высокомерен к земле Русской уже невольно. «Мы, дескать, только одни и можем совет сказать, – скажут они, – а те, остальные (то есть вся-то земля), пусть и тем довольны будут пока, что мы, образуя их, будем их постепенно возносить до себя и научим народ его правам и обязанностям». (Это они-то собираются поучать народ его правам и, главное, – обязанностям! Ах, шалуны!)».
Раньше мужика закрепощал на земле барин, теперь его хочет закрепостить интеллигент: «Так ведь… можно… дойти опять до закрепощения народного, зипуна-то и лаптя, хотя и не прежним крепостным путем, так интеллигентной опекой и ее политическими последствиями, – А народ опять скуем!» Да, по большому счету, и живет-то интеллигент за счет этого мужика, которого он воспринимает как «косную массу»: «…в сущности, и народа-то нет, а есть и пребывает по-прежнему все та же косная масса, немая и глухая, устроенная к платежу податей и к содержанию интеллигенции».