СУМЕРЕЧНУЮ осеннюю тишину в московской квартире Кольцова хрупко взламывает телефонный звонок. Знакомый хозяйке накатистый бас упруго пульсирует в трубке. Привет и тысячу извинений Елизавете Николаевне. Нет дома самого Колечека? Просьба передать Михаилу Ефимовичу, когда придет: его разыскивает Маяковский. Если у Кольцова будет что срочное для Маяковского – понятно? – сразу передать об этом в любое время на Kpacную Пресню сестрам, маме… Что срочное? Ленин приехал из Горок, был в своем кабинете…
Может, сбудется сговоренное, если действительно Ильич возвращается, если доктора вдруг сняли запреты… Откуда было знать поэту, что внезапное появление Ленина в Кремле случилось как раз вопреки всему? Истомленного пятимесячным «сидением» в Горках Владимира Ильича нестерпимо потянуло в Москву. Врачи и родные отговаривали всячески. Не добившись согласия, Владимир Ильич «забастовал»: однажды перед вечером отправился в гараж, сел в машину – едем, мол, и никаких.
Хотелось лишь тоску снять, заглянув к себе ненароком, а вышло волнительное прощание с Москвой. Перед седым Кремлем снял кепку. Зашел в Совнарком, задержался в своем рабочем кабинете, постоял в раздумье, будто выслушивая эхо кипучих своих дней. Дома занялся разбором тетрадей, книг, кое-что отложил взять с собой… А на другой день заторопился в Горки. Рядом с работой и без дела – еще тяжелей. По Москве же пошел разговор о возвращении. И взбудоражил Маяковского.
С весны 23-го, когда в солнечной капели мрачной тенью повисла людская тревога о здоровье Ильича, когда прямо на улице знакомые и незнакомые сообщали друг другу последние данные медицинских бюллетеней: «пульс – 108, дыхание – 30»… – тогда уже Владимир Маяковский почувствовал: ему совершенно необходима хоть коротенькая встреча для разговора с товарищем Лениным. Появляясь у правдистов, отыскивает друзей, просит помочь, теребит Кольцова: Марию Ильиничну не видели? Не появлялась, не приезжала, не говорили с ней? Как увидите – передайте: поэт Маяковский просит записать его на прием, когда Владимир Ильич поправится и будет принимать сограждан… Так и скажите. Понятно? Или лучше письмо Марии Ильиничне написать?..
И однажды Маяковский, то хмурясь, то улыбаясь, услышит ответные слова Марии Ильиничны: «Владимир Ильич нашел бы время, конечно, побеседовать с поэтом Маяковским. Разве сомневаетесь в этом? Прошу вас, скажите товарищу Маяковскому, передайте, что… мы надеемся… Скажите – мы надеемся».
Надеется и Маяковский. У него доверительный разговор к Ильичу о жизни, о себе, и, может быть, о будущей поэме. Главное – ему абсолютно необходимо быть понятым Владимиром Ильичом. Конечно, встреча могла бы состояться раньше, но случались только заочные соприкосновения…
ПЕРВОЕ из них произошло вскоре после переезда в Москву советского правительства.
В Митрофаньевском зале Кремля устраивался вечер с концертом для красноармейцев. Настойчиво приглашали Предсовнаркома. И хотя рабочий день в Кремле никогда не кончался, и хотя концерты попугивали своими сюрпризами, надо было выкроить часок – пойти, ради красноармейцев. Встретили радостно, усадили в первом ряду, можно сказать, лицом к лицу с «новым искусством». Сюрпризами концерт не изобиловал, только босоногая танцовщица воинственно скакала со своими питомцами взад-вперед и наступала грозно с флагом в руках на первые ряды. А потом – декламация. Сначала Ольга Газовская покорила пушкинскими стихами, а потом двинулась в атаку угловатыми строфами. «Дней бык пег. Медленна лет арба. Наш бог бег. Сердце наш барабан…» Притиснутый в кресло этим напором, Владимир Ильич, скрестив руки на груди, оборонялся недоумевающей улыбкой.
После концерта, когда артисты заглянули на чай в соседнюю комнату, пытался выяснить у Газовской: что это она читала после Пушкина и отчего выбрала это стихотворение, странный набор слов… Это стихотворение Маяковского, – пояснила актриса, – он обычно сам читает, но мне, мол, доверил исполнить… Ольга Владимировна могла бы рассчитывать на сочувствие, если бы поделилась с Владимиром Ильичом, как еще совсем недавно, взявшись за «Облако в штанах», с усилием продиралась сквозь поэтическую аритмию и чащобы метафор. Володю Маяковского она помнит с гимназических пеленок – соученик младшего брата, – но лишь вот-вот «причастилась» к его поэзии. Странный был случай. Шла по Садовой мимо «Форума», остановилась у афиши: «Поэт Маяковский читает свои стихи». Зашла. И сразу попалась на глаза поэту, который не знал, как урезонить публику. Тут же вытащил ее на эстраду. Читала Пушкина, Блока, Северянина. А в аплодисменты зала Маяковский вонзал свои реплики: скоро вы и мои стихи от нее услышите… Потом настойчиво убеждал, что ей надо овладеть новой поэтикой. Давал собственные уроки декламации, словесной акцентировки, учил пониманию динамики. Теперь она сама может многое объяснить. Взять прочитанный тут «Наш марш»… Владимир Ильич примирительным жестом подытоживает: не спорю – и подъем, и задор, и призыв, и бодрость – все это передается. Но все-таки Пушкин мне нравится больше, читайте чаще Пушкина…
Чувство настороженности и протеста захватывало Владимира Ильича всякий раз, когда он наталкивался на претенциозность самоутверждающихся реформаторов и пророков от искусства, коих народившийся век будто выдавливал из всех своих изломов. Какие теперь сорные «измы» заполнят ниву искусства? На что еще покушаются новоявленные Карлштадты? От какого наследства они отказываются? Попытки новаторства вне преемственной связи с могучими реалистическими традициями грозят не иначе как разрывом в живой ткани национального искусства. Откровенно говоря, смелых новаторов можно заподозрить в недоученности. Ведь кто успел прочесть Пушкина – успел и полюбить его.
Владимиру Ильичу было бы крайне удивительно узнать тогда, при первом соприкосновении с Маяковским, что этот апостол футуризма «в желтой кофте из трех аршин заката» может часами наизусть читать «Евгения Онегина»; что с детских лет он питает самые светлые чувства к музе Некрасова; что знаменитый роман Чернышевского, некогда «перепахавший» самого Ильича, для поэта станет «книгой у изголовья» до самой смерти… А в музыке, например, интересы их еще более сближаются: в кругу стойких музыкальных симпатий поэта – сонаты Бетховена, включая «Аппосионату», «Революционный этюд» Шопена, романсы Римского-Корсакова, прелюдии Рахманинова… Уже создав первые крупные поэтические полотна, поэт мечтает, чтобы в его трагедиях пел Шаляпин. Он счастливо светлеет, услышав oт Репина самую щедрую его фразу: «Хочу написать ваш портрет, приходите ко мне в мастерскую», или похвалу своим рисункам: «Самый матерый реалист. Oт натуры ни на шаг. И чертовски уловлен характер».
Наконец, среди друзей Владимира Ильича и Владимира Владимировича могли быть названы имена тех, кто самым естественным образом постоянно сближал их. Анатолий Васильевич Луначарский, перед эрудицией и дарованиями которого они оба преклоняются, чутью и вкусам которого доверяют. Алексей Максимович Горький, беспредельно дорогой человечище, бередит душу каждого своим родниковым художническим словом.
А главное, их объединяет революция!
Вполне объяснимо – мог не знать Владимир Ильич, что еще до того, как сложить «первое полустихотворение», до того, как обнаружить в себе искру поэтического дара, четырнадцатилетний Маяковский был воспламенен искрой большевизма. «Анти-Дюринг» под партой на гимназических занятиях. «Предисловие» Маркса – сжатый, как ядро планеты, политэкономический этюд, увлекающий сильней даже славных произведений искусства. Экономно зарезанная до букв синенькая ленинская брошюрка «Две тактики», на косточки раскладывающая социал-демократических хвостистов.
В те самые начальные недели оглушенного реакцией 1908 года, когда Владимир Ильич, обсуждая с Горьким характер борьбы с политическим упадничеством, ренегатством и нытьем, отмечает, что интеллигенция бежит из партии (и пусть, мол, бежит – партия очищается от мещанского сора) – именно в это время будущий великий социалистический поэт вступает в ряды московских большевиков. Нареченный «товарищем Константином», он работает рядом с такими славными большевистскими легионерами, как Загорский, Смидович, Ломов. Он самоотверженно углубляется в подполье, пропагандирует рабочих, и если уж попадает в засаду, то, не задумываясь, может съесть блокнот «с адресами и в переплете». Уже тогда капиталистический нос учует в нем «динамитчика» – последует Сущевская часть, затем одиночка в Бутырках…
Между прочим, в Бутырках сложилась первая поэтическая тетрадь. «Вышло ходульно и ревплаксиво», – иронически заметит потом беспощадный к своему творчеству поэт. «Спасибо надзирателям – при выходе отобрали. А то бы еще напечатал!» Однако тут важна сама по себе истина о происхождении музы. Можно сказать: она вскормлена терпким бунтарским молоком. Падение короны, пьянящий свободой Февраль властно приближают его к самому историческому горнилу. Он видит себя не столько «певцом», сколько «хроникером», «чернорабочим» революции. У него не возникает вопроса, принимать или не принимать Октябрь. «Моя революция. Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось».
Наивным упрощенчеством было бы, конечно, представлять себе некое механическое вживление поэта в ткань революции. По мысли Луначарского, умевшего не только горячо влюбляться в таланты, но и зорко наблюдать их, революция часто представлялась Маяковскому как некое расплывчатое огромное благо, которое он затруднился бы четко определить. И вот, встретив на своем жизненном пути такие гигантские явления, как пролетариат, Октябрьская революция, Ленина, присмотревшись к ним, начинает все явственнее видеть: да ведь тут-то мне место и есть, да ведь это и есть то, что я жажду.
Луначарский не сравнивает Маяковского с другим великим поэтом времени – Александром Блоком, но произносит сакраментальную, определяющего значения фразу: «Блок проходит мимо Ленина». Из записной книжки поэта почерпнуто признание его социальной близорукости. Почему в «Двенадцати» перед взметенными революцией идет Христос? «Дело не в том, «достойны ли они его», – рассуждает Блок, – а страшно то, что он с ними и другого пока нет; а надо Другого…» Анатолий Васильевич убежден, что Блок «посмотрел бы испуганными, изумленными глазами, если бы ему сказали, что этот другой уже живет на свете, что это – великий учитель и вождь пролетариата, реальный человек и в то же время подлинное воплощение самых могучих идей, какие когда-либо развивались на Земле и перед которыми христианский лепет является жалкой старинкой; что это тот самый В.И. Ленин, которого он, может быть, когда-нибудь встречал на собраниях или на улице»…
На этом-то контрасте явственно проступает социальная окрашенность таланта Маяковского, его революционная интуиция, преобразовательское мышление. Поэтическим зрением он видит: «Над миром вырос Ленин огромной головой», сознавая, что «земли сели на оси», он «веру мира и веру свою» соединяет в манифесте служения идеалу.
О Маяковском у Владимира Ильича как-то зашел разговор с Горьким. Трудно, мол, читать, рассыпано все… Даже резче сказал: «Кричит, выдумывает какие-то кривые слова, и все у него не то, по-моему…» Алексей Максимович запротестовал. Вот лет уж пять, как он знает этого одаренного парня и не нарадуется добрым переменам. Заприметил его еще в первом выводке российских футуристов, когда зимой 15-го ходил слушать их в «Бродячую собаку». Как и Ильичу, тоже показалось: кричит Маяковский кривые слова. «Зря разоряется по пустякам», – сказал тогда, выходя из подвала, но решил познакомиться с поэтом, почитать кое-что. А почитав, смог отделить зерно от плевел. «Возьмите для примера Маяковского, – писал в «Журнале журналов» о футуристах, – он молод, ему всего 20 лет, он криклив, необуздан, но у него, несомненно, где-то под спудом есть дарование. Ему надо работать, надо учиться, и он будет писать хорошие, настоящие стихи…» Потом Маяковский заявился на дачу в Мустамяки, и своим «Облаком» и растрогал. Чем больше вслушиваешься, вчитываешься, тем больше свежести улавливаешь.
Владимир Ильич не отступается тотчас перед горьковскими аргументами, но не без удивления переспрашивает: Талантлив? Даже очень? Гм-гм, посмотрим.
Случай, конечно, представился. И не раз…
На исходе четвертой послеоктябрьской зимы довелось Владимиру Ильичу заглянуть в популярный ВХУТЕМАС – навещали с Надеждой Константиновной младшенькую из дочерей Инессы Федоровны Арманд – Варю. В училище только закончилось собрание ячейки, и чуть ли не все скопом явились на «женскую половину» общежития, сгрудились вокруг гостей, ораторствуют наперебой. Владимир Ильич сам виноват – подстрекает вопросами: «Что же вы, мол, делаете в школе? Должно быть, боретесь с футуристами? А ему хор в ответ: «Мы сами все футуристы». – «О, вот как! Это занятно, нужно с вами поспорить…» Пообещал подизучить. А студенты готовы просвещать немедленно. У них и сомнений нет: уж кто-то, а Владимир-то Ильич не будет «защищать старый хлам», уж он-то видит: футуристы первыми пошли за революцией, а не драпанули к Деникину, как некоторые обожатели «Евгения Онегина». Владимиру Ильичу смешно, а молодых «глашатаев» не остановить уже. С пафосом громоздят ступенчатые стихи, тащат многометровую стенгазету с лозунгом из Маяковского. «Мы разносчики новой веры, красоте задающей железный тон, – с нарочитой медлительностью разбирает слова Владимир Ильич, – чтобы природами хилыми не сквернили скверы, в него шарахаем железобетон». Гм-гм, «шарахаем», да по-русски ли это? – По-paбочему, – отзывается хор, – все рабочие, мол, так говорят.
Всерьез ли молодым художникам нравится Маяковский? –
допытывается Владимир Ильич. – Конечно! – Горой встают кругом.
Поэта тут знают не только по стихам, он – кровный брат всему ВХУТЕМАСу. Перед наркомом хлопотал о студенческих пайках, в военном ведомстве добивался разрешения о снабжении топливом, сам мастерил в училище эстраду и читал только что написанное… А знаком ли Владимир Ильич с последними произведениями Маяковского, собирается ли на «Мистерию-буфф»?.. Осведомленным тут он, признаться, не считает себя, но постарается наверстать. И пусть Надежда Константиновна не бросает скептических взглядов: давно, мол, собираешься. Только-только вот заходил к нему заведующий Центропечатью и сговорено было: Ленин прослушает «Мистерию-буфф» Маяковского в чтении автора. Одобрено уже намерение показать представление делегатам ближайшего конгресса Коминтерна. И горячность энтузиазма молодых художников, их безраздельное доверие к поэту не могут не тронуть, не растопить кое-каких льдинок предосторожности.
Быть может, Владимир Ильич потеплел бы еще более, знай он, хотя бы в общих чертах, нескладную, но вполне закономерную для предреволюционного «паршивейшего времени» биографию таланта. Как «большой задира», движимый избытком ревинстинкта, оступился в футуризм. Какое «бурлючье чудачество» учинили над ним обозленные на жизнь, но не лишенные меркантильной сноровки дяди. Как один «футуристический иезуит слова» уведомлял другого: в руках, мол, у меня «дикий самородок, горит самоуверенностью. Я внушил ему, что он – Джек Лондон. Очень доволен. Приручил вполне, стал послушным; рвется на пьедестал борьбы за футуризм. Необходимо скорей действовать. Бурно!»
Если бы Владимир Ильич представил въяве, какие голгофы аудиторий прошел от рождения этот поэтический талант, не осознавая отчетливо до поры, опирается ли он на посох новатора или орудует дубиной новизны, оглушая буржуа, издеваясь над «епархиальным бытом». И сама же голгофа – атмосфера антагонизма между глухой буржуазной толпой и рвущимся к берегам будущего поэтическим голосом – до боли ломает этот голос, загоняет в зашифрованность образов и мыслей. Как удобно было в такой атмосфере руками этого «полувеликана» наносить «пощечины общественному вкусу», сбрасывать с парохода современности нечто весьма ценное из общего достояния! Но ни озлобленное шиканье толпы, ни гипноз поводырей-попутчиков не могут заглушить поднимающийся в душе поэта пафос социалиста, все острее осознаваемое чувство революционного протеста. Для истинно великого таланта углубленная работа и честное самовыражение – всегда путь к большой правде, к большим открытиям. Владимир Ильич наглядно пояснил это обществу, разворачивая перед ним самую большую глыбу русской литературы. Со временем это можно было бы проследить и по поэтическим вершинам Маяковского.
Но следующая «встреча» с Маяковским, случившаяся вскоре, оставила горький осадок. Месяца через два-три Владимир Ильич к удивлению своему обнаруживает неожиданный подарок – госиздатовский экземпляр поэмы «150 000 000» с дарственной надписью: «Товарищу Владимиру Ильичу с комфутским приветом. Владимир Маяковский». Ниже, как соавторы, расписались Л. Брик, О. Брик, Б. Кушнер, Б. Малкин, Д. Штеренберг, Н. Альтман. Hа привычном месте автора – гриф: «Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика». Получается что-то вроде государственного эталона нового искусства (собственно автором и задумывалось некое произведение всех для всех. «Кончил «Сто пятьдесят миллионов». Печатано без фамилии. Хочу, чтобы каждый дописывал и лучшил. Этого не делали, зато фамилию знали все»). И Ленин не стал этого делать, он видел, что «лучшить» необходимо всю коммунистическую работу на культурном фронте.
Прочитав поэму, расстроился и рассердился. Опять нигилистические выпады против классики, опять призывы пустить по ветру «культурности конфетти». Опять эта ни с чем не сообразная претензия поставить над социалистической народной культурой какое-то нелепое «комфутство». И не только над культурой. Заявляли же комфуты громогласно: «Футуризм не только художественное движение, это целое мировоззрение, лишь базирующееся на коммунизме, но в итоге оставляющее его как культуру позади…» И не где-нибудь заявляли, а в издании Наркомпроса. Беда не в неудачных поэтических экспериментах, а в настойчиво насаждаемой ошибочной линии, тем более вредной, что она маскируется государственным учреждением, выдается за государственную установку.
Заприметив на ближайшем же заседании А.В. Луначарского, Владимир Ильич атакует его сердитой запиской:
«Как не стыдно голосовать за издание «150 000 000» Маяковского в 5000 экз.?
Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность.
По-моему, печатать такие вещи лишь 1 из 10 и не более 1500 экз. для библиотек и для чудаков.
А Луначарского сечь за футуризм».
И тут же возвращается с объяснением на обороте: мне, мол, это ведь самому не нравится, уверяет Анатолий Васильевич, а вот Брюсов-де восхищался, и у рабочих автор при чтении имел успех… Нарком, конечно, готов клятвенно восклицать, как в прошлом сентябре на сессии ВЦИК: «Да будет всем известно, что я никогда футуристом не был, не являюсь футуристом и не буду футуристом».
Оно, конечно, так, но не вы ли, добрейший Анатолий Васильевич, как заботливая наседка, пригрели футуристов в наркомпросовском ИЗО? Не вы ли, вскоре после революции, когда подыскивались надежные люди на ключевые позиции работы с интеллигенцией, без оглядки давали пламенные поручительства за этих «решительных модернистов» – помните? – «горячо рекомендую вам моего друга – преданного нашему общему делу – тов. Давида Петровича Штеренберга, который с самого начала советской эры оказывает мне драгоценную помощь в качестве заведующего Отделом изобразительных искусств». Красиво сказано! А теперь Штеренберг повернул «наше дело» к покровительству «комфутов» – уж под его крылом в ИЗО вся компания «соавторов» «150 000 000». Из-под его крыла выкрикивает модернист Пунин: «Взорвать, разрушить, стереть с лица земли старые художественные формы – как не мечтать об этом новому художнику, пролетарскому художнику, новому человеку?» Не такими ли подхлестываниями загоняют в тупик молодые таланты? Вот за это и «сечь» Луначарского.
Еще прошлой осенью на сессии ВЦИК во время доклада наркома просвещения Владимир Ильич пометил себе: «Худ. отдел (футуризм)». Теперь видит: позиция невмешательства дорого обходится. После фехтования с наркомом обратился без обиняков к заместителю:
«Тов. Покровский! Таки и так прошу Вас помочь в борьбе с футуристами и т.п.
1) Луначарский провел в коллегии (увы!) печатание «150 000 000» Маяковского.
Нельзя ли это пресечь? Надо это пресечь. Условимся, чтобы не больше двух раз в год печатать этих футуристов и не более 1500 экз.
2) Киселиса, который, говорят художник-реалист, Луначарский-де опять выжил, проводя-де футуриста и прямо, и косвенно.
Нельзя ли найти надежных антифутуристов?»
Найти антифутуристов… печатать не более, чем нужно для библиотек и любителей. Владимир Ильич не посягает на чьи-то увлечения, пусть чудаческие, он не навязывает свои вкусы, да вовсе и не о вкусах затевает спор. Он защищает коммунистическое мировоззрение, которое зиждется на всем лучшем, что человечество выработало, он очерчивает партийную позицию в искусстве.
Тут нет строго писаных правил или исчерпывающих тезисов, но своими взглядами и оценками Владимир Ильич не раз делился с ближайшими товарищами, с просвещенцами и самим Луначарским, на встречах с писателями и художниками, особенно обширным вышел разговор за чашкой чая с Кларой Цеткин, когда она в свой первый приезд зашла вечерком к «Ильичам».
Перво-наперво осознать свою ответственную роль при тектонических родах новой культуры в новом обществе. Революция развязывает все скованные до того силы и гонит их из глубин на поверхность жизни. Тут неизбежно и хаотическое брожение, и лихорадочные искания, и калейдоскопическое мелькание лозунгов… А наше место? Мы коммунисты. Мы не должны стоять сложа руки и давать хаосу развиться, куда хочешь. Мы должны вполне планомерно руководить этим процессом и сформировать его результаты. Предостерегать увлекающихся людей искусства от скоростных выдумок и панацей, от сектантства и кастовости, пустой растраты сил и толкающей на ложные пути всякой политической ереси.
Сокрушительное столкновение «старого» и «нового» в мире искусства Владимиру Ильичу кажется совершенно неоправданным. Почему нам нужно отворачиваться от истинно прекрасного, отказываться от него только на том основании, что оно «старо»? Почему надо преклоняться перед новым, как перед богом… только потому, что «это ново»? Бессмыслица, сплошная бессмыслица! Здесь много лицемерия и, конечно, бессознательного почтения к художественной моде… И как часто значительные люди, толковые революционеры вдруг теряют свое лицо, тщась доказать, что и они стоят «на высоте современной культуры»… А вот он, Ленин, имеет смелость заявить себя «варваром». Он не в силах признать произведения экспрессионизма, футуризма, кубизма и прочих «измов» высшим проявлением человеческого гения. Он их не понимает, не испытывает от них никакой радости…
Они с Кларой наперебой подтрунивали над своей старомодностью и от души хохотали, пересказывая возникавшие в памяти «шедевры» ирриального искусства.
Важно не наше мнение об искусстве, – со значением подытожил Владимир Ильич, – важно даже не то, что дает оно избранному кругу лиц. Это – особая человеческая ценность. Искусство принадлежит народу. Оно должно уходить своими глубочайшими корнями в самую толщу широких трудящихся масс. Оно должно быть понятно этим массам и любимо ими. Оно должно объединять чувства, мысль и волю этих масс, подымать их. Оно должно пробуждать в них художников и развивать их…
Вот эту великую аудиторию рабочих и крестьян, самую достойную и благодарную, надо представить себе каждому xyдожнику, когда он берется за кисть или перо. Искусство надо еще приблизить к народу, а народ – к искусству. Для этого нужно поднять общий образовательный и культурный уровень, не щадя сил, сберегая на просвещение каждую копейку. Можно не сомневаться, Владимир Ильич знает цену представительной демонстрации творческих достижений, но, право же, ему лично больше по душе две-три школы в захолустных деревнях, чем самый великолепный экспонат на выставке.
Можно, конечно, поспорить и о правомерности мaccoвых зрелищ. Но пусть их – не станем возражать, однако, не будем и забывать: зрелище – не настоящее большое искусство, а наши рабочие и крестьяне – не римский люмпен-пролетариат; не их содержат на государственный счет, а они сами содержат государство. Право, наши рабочие и крестьяне заслужили большего, чем зрелище. Они получили право на настоящее великое искусство…
Когда Луначарский узнает содержание бесед Владимира Ильича с Кларой Цеткин, он скажет: я солидаризируюсь с этим, именно таким смыслом были наполнены и наши многократные углубленные беседы с Лениным об искусстве… остается только предположить: часто встречавшийся с Луначарским Владимир Маяковский не мог не облучаться этим мощным кремлевским светом, прямо на него направленным; не мог не переоценивать все, что им сделано, что вновь зарождалось.
Но уж доподлинно известно; новость, которая пришла к Маяковскому поздним мартовским вечером 22-го года, жарко всколыхнула самые сильные чувства. Друзья телефонировали: сегодня, выступая в Доме Союзов перед делегатами съезда металлистов, Владимир Ильич обратился к твоим «Прозаседавшимся»… Конечно, поэт не мог усидеть дома, не мог дождаться утра, помчался по ночной Москве разузнать досконально, по словцу, по штриху восстановить, как все было, что именно сказал Ильич.
Было все естественно, буднично, по-деловому, – пояснили ему. – Владимир Ильич накануне прочитал в газете стихотворение, оно ему понравилось, показалось очень метким: и когда в докладе заговорил о болячках аппарата, о неразберихе и бесплодности, вспомнил Маяковского… Я, говорит, не принадлежу к поклонникам его поэтического таланта (и тут же скромно сослался на некомпетентность), но давно не получал такого удовольствия с точки зрения политической и административной… Пересказал делегатам, как поэт вдрызг разделал перезаседателей и поиздевался над неумехами-коммунистами. Не знаю, мол, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно…
Потом Владимир Владимирович обнаружил еще немаловажную деталь: Ленин решил улучшить, обогатить стихотворение – навел-таки мостик между классикой и футуризмом. Обрисовал рабочим классический типаж Обломова – вот, говорит, любитель бесконечных мечтаний и планов. Три революции проспал, а теперь тут в комиссиях заседает… А что такое наши заседания и комиссии? Это очень часто… Бюрократический Обломов, играющий в дела – худший враг в нас самих. Обломова надо долго чистить, трепать и драть, чтобы какой-нибудь толк вышел.
Ленин ручается за Маяковского «насчет политики»… Высший аттестат зрелости! И поэт не скрывает радости: если Ильич уже признает, что мое политическое направление правильно, выходит, что я делаю успехи в коммунизме. Это для нашего брата самое насущное, самое главное!
Будто только и ждал этого Ильичева одобрения заслоненный футуристом гений поэта… Он еще посражается с собой, повытрясает неуемного комфута, но прямо с этого порога шагает к великой поэзии, где щедрословие повенчается с простотой, правда жизни – со страстью борьбы; он шагает в свою десятилетнюю «болдинскую осень» и, создавая с пушкинской ясностью свои революционные шедевры, о многих может сказать: «считаю программной вещью».
Делаю успехи в коммунизме… Какое должно быть мощное лучение радости! И гордый вызов – не верите? Он распрямляется, как великан, решившийся на самое главное испытание. «Начал обдумывать поэму «Ленин». Он хочет жизнью Ильича, именем его сказать самое сокровенное о коммунизме.
…Еще в пути 23-й год. Люди, перечитывая бюллетени, говорят друг другу: мы надеемся. И Маяковский живет надеждой хотя бы самой краткой встречи с Ильичом. Но судьба развела-таки стрелки жизней. Поэт увидел вождя только лютым январем, в ошеломлении проходя через траурный зал. Он пересекал затем улицу, поднимался в редакцию «Рабочей газеты», отогревал окоченевшие руки, не отрываясь от замерзшего окна, и вновь уходил в самый конец очереди, чтобы опять влиться в реку скорби… Чтобы еще на минутку один на один остаться с огромной единственной правдой.
Когда пройдут через него тысячами токов выстраданные стихи о Ленине, он увидит сам, что родилась не просто лучшая поэма о Ленине, родилось его сокровенное ясное ленинское слово о коммунизме. Здесь слитным стало сердцебиение Ленина и Маяковского.
Валентин ЧИКИН