1.
В нынешнем июле был предъюбилейной день Владимира Владимировича Маковского – исполнилось 129 лет.
Если бы мы жили в Советском Союзе, то уже начались бы громкие торжества – по телевизору показывали бы фильмы и передачи о «пролетарском трибуне», в Музее Маковского была бы конференция, в школах и ДК прошли бы собрания, где читали бы его стихи… Нынешняя власть и не подумала повернуть головы к этой дате. Наверное, и сам Владимир Маяковский был бы этому очень рад. Нелюбовь к себе со стороны власти, которая уничтожила социализм, демонстративно отвергает Ленина и Сталина, всячески восхваляет Колчака и Шкуро, поэт революции без сомнений воспринял бы как комплимент. Он ведь писал в одной из статей: «Если встанет из гроба прошлое – белые и реставрация – мой стих должны найти и уничтожить за полную для белых вредность».
Но мы, для кого советский социализм не «тупик», а, напротив, высший взлет истории нашей Родины, не можем не вспомнить В.В. Маяковского. Поэта, который всю свою творческую силу – а она у него была велика! – поставил на службу «атакующему классу», рабочим и крестьянам, поднявшимся на своих господ, скинувшим их прогнившее государство и впервые начавшим величайшее в мире строительство – социализма!
2.
Для меня есть в этом и личный момент. Ведь именно через творчество Маяковского мне, некогда открылся огромный и полный чудес Континент Поэзии. Конечно, еще в детстве я слышал стихи Пушкина, конечно, я знал стихи Есенина и других русских поэтов, но, как-то не пристрастился к ним, не захватили их образы меня – мальчишку с рабочей окраины уральского города. Но однажды, когда мне было 14 лет, я раскрыл книгу стихов Маяковского, прочитал:
Вам ли понять,
почему я спокойный
насмешек грозою
Душу на блюде несу
К обеду идущих лет…
И тут же влюбился в его космическую ширь и образность, в его силу и пафос. Надо ли говорить, что тогда я начал слагать и свои первые стихи – (а кто из советских ребятишек не писал стихи? Тогда ведь мечтали стать поэтами, а не банкирами!) и они были «под Маяковского»….
Стихи я потом писать не стал, но любовь к Маяковскому осталась на всю жизнь. В юности, пришедшейся на перестройку, открывшую нам русский Серебряный век, я, конечно, больше ценил его ранние, футуристические вещи – «Владимир Маяковский», «Облако в штанах», «Флейта-позвоночник» (последнюю я столько раз перечитывал, что выучил наизусть!). С годами мои эстетические вкусы изменились, я стал ценить ясность и глубину классики, полюбил Пушкина. И у Маяковского (который, кстати, тоже прошел путь от футуристического отрицания Пушкина до благоговения перед ним) я полюбил его более зрелые и поздние вещи: «Люблю», «Про это», «Владимир Ильич Ленин», «Хорошо», «Во весь голос»…. Всякий классик (трибуну, правда, это определение не понравилось бы, но факт ест факт!) многогранен, и для каждого возраста у него – своя грань…
Про Маяковского обычно говорят: поэт революции. Это правда, но правда сама по себе мало что говорящая, почти бессодержательная. Мало ли кто принял Октябрьскую революцию! Маяковский и Брюсов, Есенин и Клюев, Блок и Устрялов, Махно и Брусилов… Их сотни! И каждый по своим причинам. Устрялов ее принял как патриот, увидевший в Ленине собирателя России, Махно – как анархист, увидевший в Ленине предтечу Коммунии, Блок – как мистик-христианин, для которого большевики – новые варвары, разрушающие старую культуру, Клюев – как сектант-народник, которому декреты Ленина напомнили строобрядческий «игуменский окрик»… У каждого была своя революция и свой резон отвергать «старый мир».
Почему же Маяковский встал на сторону большевиков? Неужели потому, что был футурист, ниспровергатель в области искусства, для которого, дескать, естественно и логично поддерживать и политическую революцию?
Думаю, что нет. Во-первых, самые проницательные из читателей раннего Маяковского, когда он еще щеголял в желтой «кофте фата», не признавали его футуристом. Художник Репин, восхитившийся свежестью восприятия нового поэта, говорил Чуковскому: «Да какой же он футурист? Он – реалист!» И, во-вторых, сам Ленин отказывался признавать сомнительный силлогизм «революционер в искусстве обязательно сторонник большевизма». Ленин не любил футуризма, считал его не социалистическим, а крикливо-анархистским искусством (а анархизм он определял как «вывернутую наизнанку буржуазность»). Михаил Лифшиц потом подвел под это суждение Ильича солидный философский базис и доказал неизбежность смычки классического, в глубине своей народного и реалистического искусства и социализма. По Лифшицу, Пушкин гораздо более антибуржуазен, чем футурист Бурлюк, который даром что эпатировал буржуа, рисуя на лбу аэроплан, а закончил жизнь в буржуазнейшем благополучии в Нью-Йорке и отказался в 1965 году от предложения принять советское гражданство!
Буржуазность в области культуры – это мещанство (как в классическом его виде – с канарейками и слониками, так и в превращенном – с аэропланом на лбу). А Маяковский больше всего в жизни ненавидел мещанство. Им двигала мощная энергия антимещанства (как Горьким, только тот веровал в «народушко бессмертный», а Маяковский – в пролетариат как в символ творческой мощи). Маяковский больше всего не терпел лицемерия и пошлости. Не терпел физически, до боли (а он был очень нежным и ранимым человеком, несмотря на огромный рост, монументальную внешность и бас!).
Бенедикт Сарнов написал про него: «Это очень несчастный человек. Бесконечно уязвимый, постоянно испытывающий жгучую боль… одинокий, страдающий. Главные чувства… – огромная жажда ласки, любви, простого человеческого сочувствия». Для Маяковского коммунизм был идеальным обществом, где нет одиночества, боли от обмана и предательства, фальши и пошлости. Где все честны друг с другом, все друг друга уважают, стараются понять, если любят или не любят кого-то – так и говорят! Он и писал об этом своем идеале:
Чтоб не было любви — служанки
замужеств,
похоти,
хлебов.
Постели прокляв,
встав с лежанки,
чтоб всей вселенной шла любовь.
Чтоб день,
который горем старящ,
не христарадничать, моля.
Чтоб вся на первый крик: – Товарищ!
– оборачивалась земля.
Чтоб жить не в жертву дома дырам.
Чтоб мог в родне отныне стать
отец по крайней мере миром,
землей по крайней мере – мать!
Всемирная община братьев и сестер, мир всеобщей любви – вот этот идеал! Дореволюционная Россия с ее чиновничеством, рангами, показной религиозностью, карьеризмом и скромными мечтами о мещанском уюте, которые так едко высмеял Чехов (и столь идеализируемая сейчас антисоветчиками-имперцами!) была для Маяковского апофеозом пошлости, невыносимого лицемерия и притворства. Революция же была для него, напротив, свежим воздухом, возможностью сконструировать новое общество, основанное на откровенности, искренности, правде, справедливости. Перестроить все сверху донизу – от государства до семьи… Таков был пафос наших российских «ревущих двадцатых» – утопичных, революционных, экспериментаторских.
Именно этот пафос честности в отношениях, откровенности, доходящей до трагизма, и подкупает в Маяковском…
3.
А еще Маяковский был человек откровенно городской. Он вырос на улицах города (об этом хорошо написал в своих воспоминаниях Асеев!), он в своих стихах разговаривал с водосточными тубами и трамваями, он придумывал новый язык, чтоб дать его безъязыкой улице, городской толпе. Одиночество Маяковского – это одиночество в толпе большого города. Характерная для него смесь ранимости и внешнего, показного нахальства – это тоже свойство городского жителя, который, если нужно, умеет и локтями пробить себе дорогу в «подземке». Маяковский был восхищен индустриализмом, прогрессом, наукой. Он с его тончайшим эстетическим чувством, разумеется, понимал и ценил красоту природы, и даже чувствовал вину перед «багдадскими небесами», но все же природа для него – «вещь неусовершенствованная». Лирическое очарование русской деревни ему незнакомо, говоря языком Есенина, жеребенку он бы предпочел поезд…
И все эти его особенности опять-таки были совершенно противоположны духу стареющей романовской империи, которая некогда начиналась с бритья бород и переодевания в западные костюмы (и, думаю, это Маяковскому понравилось бы, недаром Синявский находил в его стихе сходства с державинским!), а закончилась фальшивым стилем «а-ля рюс» при Александре Третьем и Николае Втором, когда великие княгини появлялись на балах в кокошниках, а наследник Петра на русском престоле сам обзавелся бородой…
Элита стала славянофильствовать, причем именно в то время, когда России стали как воздух необходимы инженеры, техника и университеты… Многим стало ясно, что это лжеславянофильство – не столько патриотизм (как провозглашал официоз), сколько прикрытие довольства тем, что страна превратилась в «аграрный придаток». Мечта об индустриальном рывке, о техническом преображении страны – это тоже то, что сблизило Маяковского с большевиками.
Итак, адресатом стихов Маяковского был горожанин. Но, как мы выяснили, никоим образом не мещанин, который формально ведь тоже горожанин (само слово «мещанин» пришло к нам из польского языка, где mieszczanin означает «житель города»). Но нельзя сказать, что Маяковский и интеллигентский поэт (за исключением, может, раннего, экспериментаторского периода, творения которого действительно до сих пор интересуют интеллигентов- радикалов и авангвардистов). Тогда кто же те обитатели городской улицы, к кому обращается поэт?
Сам он называл их пролетариями, но я бы, скорее, обозначил как «демиургов-мастеров» (я ведь писал, что пролетарии для Маяковского – символ творцов, для которых Хлебников придумал особое имя – «творяне»). И не случайно пик популярности Маяковского приходится на 30-е (Сталин в 1935 запретил нападки на поэта со стороны рапповцев, а Сталин хорошо чувствовал настроения масс!) с их пафосом индустриализации, строительства городов и заводов, полетов через полюс и в стратосферу… Это они, молодые люди 20–30-х, охваченные энтузиазмом трудовых свершений, покорители полюса и неба, беззаветно любили Маяковского, учили его стихи, подражали им в своих виршах…
Это осознавал и сам Маяковский, который с гордостью говорил от лица газеты «Комсомольская правда»: «Наш чтец – это вузовская молодёжь, это рабочая и крестьянская комсомолия, рабкор и начинающий писатель». Советская молодежь всегда окружала Маяковского при жизни, искренне приветствовала его выступления (за редкими исключениями вроде рокового, предсмертного его вечера в Плехановке), молодежь продолжала его любить и после его ухода.
Эти молодые мастера – в отличие от мещан, которые оторвались от народа и презирают его, считая, что он не понимает «изячного»! – были плоть от плоти выходцы из народа. И еще и поэтому Маяковский был им понятен.
Литературовед В. Тренин хорошо показал, что зрелый и поздний Маяковский напоен мотивами фольклора, его стих все больше походит на народный раек, причем это не подражание, это растет из самой сути поэтики Маяковского, но парадоксально похоже на народное творчество. Пример – сокращенные слова, вроде «ясь». Тренин правильно отмечает, что Маяковский здесь похож на Пушкина, которого современная ему критика тоже ругала за выражения вроде «конский топ», не замечая, что так говорит народ…
И, кстати, именно поэтому стихи Маяковского нельзя просто просматривать глазами как интеллигентски-модернистскую поэзию. Их, как народный стих нужно обязательно читать вслух, что любил делать и сам Маяковский.
4.
Если уж мы заговорили о Пушкине, то есть и еще одна параллель, которую почти не замечают. Я говорю о фатализме обоих поэтов. Маяковский верил в судьбу и как бы играл с ней. Его любимой игрой были карты, и в них он «резался» отчаянно, ночи напролет, тяжело переживая проигрыши. А ведь в основе карточной игры тоже вера в счастливый случай…
Но самое главное – самоубийство Маяковского тоже было игрой. В его револьвере в то роковое утро был всего один патрон. По сути это была «гусарская рулетка» (русская рулетка, как ее еще называют). Кстати, это был не первый случай для Маяковского. Он стрелялся до этого дважды – в предреволюционный период. И оба раза так же с одним патроном в револьвере…
Фатализм, как я сказал, сближает Маяковского с Пушкиным. Пушкин тоже был отчаянный картежник, верил в приметы (из-за перебежавшего дорогу зайца он не поехал в Петербург и не принял участие в восстании 25 декабря), его несокрушимая вера в судьбу отражена в повести «Метель», в «Капитанской дочке». Многие философы, кстати, считают, что идея судьбы – базовая для русского национального самосознания с его вечной надеждой на «авось», и что фатализм Пушкина – очень русская черта. Тогда то же можно сказать и о Маяковском. И это подтверждает вывод литературоведа Тренина о народности творчества, да и личности пролетарского поэта.
Однако в неменьшей мере характерным свойством русского мировоззрения считается стремление к абсолютному, жажда победы над злом и смертью. При этом невольно вспоминается, что Маяковский был страстным сторонником идеи всеобщего воскрешения или, как ее сейчас называют, трансгуманизма. Поэт считал, что при коммунизме наука разовьется так, что ученые получать возможность возвращать к жизни (по сохранившимся биоматериалам), как минимум, лучших представителей ушедших поколений. Об этом он прямо пишет в поэме «Про это», где изображена «лаборатория человечьих воскрешений» ХХХ века, и поэт вполне серьезно обращается к ученому той эпохи и страстно просит воскресить его, Владимира Маяковского, потому что:
Я свое, земное, не дожил,
на земле свое недолюбил.
В сатирической пьесе «Клоп» ученые будущего воскрешают мещанина Присыпкина, правда, не целенаправленно, а по случайности (его тело оказалось в глыбе льда во время пожара в 1920-х).
Идея воскрешения в будущем была у Маяковского еще в ранних произведениях, так, в дореволюционной поэме «Человек» ее лирический герой – поэт Маяковский – переносится через тысячу лет и с удивлением обнаруживает, что улица Жуковского, где он жил – «уже Маяковского тысячу лет».
Все это не случайно. В 20-е годы идея «научного воскрешения», восходящая к философии русского мыслителя-космиста Николая Федорова, была очень популярна и среди коммунистов, даже высокопоставленных. Например, ее поклонником был А.В. Луначарский. Возможно, таков был один из аргументов за сохранение тела Ленина – чтобы легче воскресить вождя ученым коммунистического будущего. Маяковский страстно верил в собственное будущее воскрешение, об этом есть воспоминания современников. Возможно, это помогало ему преодолевать страх смерти (одну из его многочисленных фобий).
Но есть и еще одно объяснение: любая значительная идеология должна так или иначе ответить на вопрос о смертности и бессмертии, иначе она ведет к мещанскому гедонизму под лозунгом «Один раз живем!». Для Маяковского коммунизм был мировоззрением, соразмерным христианству и тоже дающим людям надежду на вечную жизнь… Современный исследователь творчества Маяковского Камиль Хайруллин вообще отводит Маяковскому место в ряду русских мыслителей-космистов, наряду с Федоровым, Циолковским, Умовым, Чижевским, Вернадским. Только Маяковский излагал эти идеи не в философских трудах, а в стихах, полных вселенских гипербол, и тут рядом с ним нужно поставить другого литератора-космиста – Андрея Платонова, для которого тоже свойственная была «космическая ширь», у которого солнце тоже – «пролетарий», вырабатывающий свет.
Потому Маяковский и близко воспринял народную революцию – потому что он был поэт-космист, поэт-антимещанин, поэт – выразитель мировоззрения народа-творца, мечтавший, как и сам этот народ, строивший социализм, о преобразовании природы и человеческой натуры, о победе над равнодушием, злом, косностью, смертью. И поэтому Маяковский ненавидим нынешней властью – властью мещан, за колбасу, джинсы и жвачку продавших социалистическую Родину – СССР, за виллы и яхты за рубежом предавших и ограбивших свой народ…
Но ненависть эта бессильна. Поэт, как Гулливер, среди обезумевших от злости лилипутов стоит под градом криков и оскорблений и только смеется над ними своим грохочущим басом. И снова, как в 20-е годы, вокруг него собирается молодежь, чутко прислушивающаяся к громам его бессмертных стихов.