Сопровождала Толстого большую часть жизни: фактически полвека, деля с ним многое, почти всё, переписывая его рукописи, храня необходимое из гигантского наследия…
Сопровождала, споря и ссорясь, терпя неистовство и захлест огромного человека, переживая за него и за детей, мучительно не понимая, какие могучие силы владеют им, определяя ритмы его бытия: ЕГО – отказывающегося постепенно от всего, рвущегося куда-то, ушедшего – тяжело ли? легко? – умирать…
Всю жизнь болел смертью, жадно вглядывался в лица умирающих, стремясь понять тайну, грань перехода прощупать мысленно.
Душевно.
Едва ли она – Софья Андреевна Берс – испытывала нечто похожее, едва ли чувствовала сродно, но, коли б не она, Толстой был бы другим.
Литература бы предстала иною.
…дочь врача, родилась на даче около усадьбы Покровское-Стрешнево: дачи, ставшей любимой, до женитьбы проводила там каждое лето.
Сонная роскошь дачной, напоминавшей усадебную, жизнь; медленные, сыто и сладко наполненные дни…
Тягучий мед взросления.
Первые годы супружеской жизни были счастливыми: Неимоверное счастье… записывал Толстой в дневнике; поляны жизни, охапки, вороха светлых эмоций.
Всё будет меняться: становиться напряженным, вибрировать разным: прозаические громады вырастают пред писателем: надо рассмотреть их, передать другим, перебеливая по двадцать раз страницу, и Софья Андреевна будет кропотливо работать, переписывая.
Постоянные беременности: образцовая мать, верная помощница; секретарь, издатель.
Леонид Пастернак назвал ее крупным человеком: в пару классику.
Сложно пережила смерть Толстого, продолжая работать, разбирать и издавать его произведения, продолжая жить – через невозможность.
Пережила Толстого на девять лет.
Ее жизнь чрезвычайно важна для литературы и истории: они бы иными были, коли не Софья Андреевна.
Александр БАЛТИН
Присланное эссе побудило нас обратиться к дневникам Софьи Андреевны Толстой.
Из дневника Софьи Андреевны
1908
7 сентября
Очень давно не писала своего дневника. Пришла к той поре старости, где предстоят два пути: или подняться выше духовно и идти к самосовершенствованию, или находить удовольствие в еде, покое, всякого рода наслаждениях от музыки, книг, общества людей. Боюсь последнего. Жизнь поставлена в тесные рамки: постоянное усиленное напряжение в уходе за Львом Николаевичем, здоровье которого стало видимо слабеть. Когда ему хуже, то на меня находит какой-то ужас бесцельности и пустоты жизни без него. Когда ему лучше, я как будто готовлюсь к этому и убеждаю себя, что буду свободна для той же цели – служения Льву Николаевичу – тем, что соберу его рукописи в порядке, перепишу их: перепишу все его дневники, записные книжки, все то, что касалось его творчества.
В настоящее время он опять в катающемся кресле с неподвижно положенной ногой, которая слегка припухла. Воспаления нет, и боли нет. Сам он что-то слаб.
Постоянно живущих нас в Ясной Поляне теперь: Лев Николаевич, я, дочь Саша, доктор чех Д.П. Маковицкий, Варв. Мих. Феоктистова, как помощница и подруга Саши, и секретарь Льва Николаевича H.H. Гусев, которому ежедневно утром Лев Николаевич диктует поправки и новые мысли и вновь составляемый «Круг чтения».
Пережили так называемый юбилей восьмидесятилетия Льва Николаевича. В общем – сколько любви и восхищения перед ним человечества. Чувствуется это и в статьях, и в письмах, и, главное, в телеграммах, которых около 2 000. Все я собираю и намереваюсь отдать на хранение в Исторический музей в Москву. Так и будет: «Юбилейный архив».
Были и трогательные подарки: первый был от официантов петербургского театра «Буфф» с прекрасным адресом. Подарок этот – никелированный самовар с вырезанными на нем надписями: «Не в силе Бог, а в правде», «Царство Божье внутрь вас есть», и 72 подписи. Потом прислали художники прекрасный альбом с акварельными рисунками. Много портретов Льва Николаевича, и шелком вышитый, и весь из мелкого писанья рассказа Льва Николаевича; от торжковоких кустарей прекрасная кожаная подушка вышитая; от кондитера Борман 4 с половиной пуда шоколада, из которого 100 коробок для раздачи яснополянским детям. Еще от кого-то 100 кос нашим крестьянам; 20 бутылок вина St. Raphael для желудка Льву Николаевичу. Еще ящик большой папирос от фабрики Оттоман, который Лев Николаевич с благодарным письмом отправил назад, так как он против табаку и куренья.
Были и злобные подарки, письма и телеграммы. Например, с письмом, в котором подпись «Мать», прислана в ящике веревка и написано, что «нечего Толстому ждать и желать, чтоб его повесило правительство, он и сам это может исполнить над собой».
Вероятно, у этой матери погибло ее детище от революции или пропаганды, которые она приписывает Толстому.
В день рождения Льва Николаевича собрались следующие лица за столом: он сам, я, четыре сына: Сережа, Илья, Андрюша и Миша. Лева в Швеции, ждет родов жены. Из дочерей одна Саша, а Таня была незадолго до 28-го, а именно приезжала к моему рождению, 22-го, и теперь не решилась оставить дочку свою вторично. Потом были: Михаил Сергеевич Сухотин, Михаил Александрович Стахович, супруги Гольденвейзеры, отец и сын Чертковы, Мария Александровна Шмидт, Иван Иванович Горбунов, англичанин m-г Write, привезший адрес от английских писателей, Митя Кузминский, жены сыновей Маша (Зубова) и Соня (Философова), а вечером приехала и вторая жена Андрюши Катя. Потом приехала Галя Черткова и пришли супруги Николаевы. Настроение было тихое, спокойное и умиленное у всех, начиная с Льва Николаевича, который только что выздоровел и выехал в кресле к обеду. Чувствовалось что-то любовное и извне – от всего мира, и в душе каждого из присутствовавших в этот день. Когда вечером Лев Николаевич ложился спать, и я, по обыкновению, затыкала ему за спину теплое, мною вязанное одеяло, он мне сказал: «Как хорошо! как все хорошо! Только за все это не было бы какое-нибудь горе»… Пока Бог миловал.
Сегодня Лев Николаевич чувствует себя недурно, хотя опять сидит в кресле с вытянутой ногой, которая слегка припухла. Обедал с нами, ел охотно и рассказывал, что получил сегодня письмо от какого-то незнакомого полковника, спрашивающего его, на какой лошади он ускакал от чеченцев на Кавказе.
Дело было так: собралась ехать так называемая на Кавказе в то время «оказия». Ехали в экипажах и верхами, а сопровождали солдаты. Желая погарцовать и похрабриться, трое отделились от «оказии» и поскакали вперед, а именно: Лев Николаевич, его кунак (приятель) Садо и Полторацкий. Под Львом Николаевичем была высокая серая лошадь, дорого заплаченная, красивая, но тяжелая, с прекрасным проездом, то есть иноходец. Дорогой Садо предложил поменяться лошадьми, чтоб Лев Николаевич испробовал резвость ногайской породы лошади Садо. Только что они поменялись, вдруг им навстречу из-под горы показались вооруженные чеченцы. Ни у Льва Николаевича, ни у Полторацкого не было оружия. Полторацкий был на плохой артиллерийской лошадке, он отстал, в нею выстрелили, попали в лошадь, а его изрубили на месте шашками, но он остался жив. В то время как Садо, махая ружьем, что-то по-чеченски кричал своим землякам, Лев Николаевич успел ускакать на быстроногой маленькой ногайской лошадке своего кунака Садо. И так опять-таки случай спас жизнь Толстого.
После обеда Лев Николаевич играл в шахматы с Гольденвейзером, а потом слушал его же игру на фортепьяно. Третий Scherzo, эскиз Аренского и две баллады Шопена, из коих вторую он сыграл превосходно, с вдохновением, сообщившимся всем.
Моя жизнь все сводится к материальным заботам. Приезжал подрядчик, делали сметы на перестройку пола у Саши, на починку бани, кучерской, постройки птичника и т.п. – Даже просто погулять нет возможности; то сидела с Львом Николаевичем, а то дела. А как я люблю природу: смотрю на покрасневшие клены, и хочется их написать. Люблю искусство; иду по полю, а мысленно твержу стихи Тютчева: «Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора»… и т.д. Слушаю, как играет Гольденвейзер, и все мое существо стремится опять заняться музыкой…
И так всю жизнь, неудовлетворенные порывы и строгое исполнение долга. Теперь порывы затихают: передо мной спустилась та стена, предел жизни человеческой, которая останавливает эти жизненные порывы, эту художественную тревогу. «Не стоит, скоро всему конец!» Останется молитва; но и та холодеет перед тяжелой, житейской, материальной жизнью. Бросить ее, бросить все… Но на кого?
8 сентября
Встала поздно, пошла узнать о Льве Николаевиче; у него вчера в ночь сделалась сильная изжога. Подошла к сетке балконной двери из кабинета Льва Николаевича, а он, увидав меня, радостно вскрикнул: «А, Соня!», что мне было очень приятно.
Сегодня он составил с Гусевым благодарственное письмо всем, почтившим его день восьмидесятилетнего рожденья. Гусев мне прочел его вечером, и я сделала кое-какие поправки и замечания, с которыми согласились и Гусев и сам Лев Николаевич.
Саша уехала в Тулу с Варварой Михайловной на концерт. Приезжал Н.В. Давыдов, и как хорошо с ним провели день. Много беседовали о литературе, причем все ужасались перед порнографией, бездарностью и грубой смелостью современных писателей. Говорили о смертной казни, бессмысленность и бесполезность которой высказывал Давыдов. Да и о многом другом беседовали с ним, Львом Николаевичем, Хириаковым и Николаевым. Дни летят и как-то бесплодно, что мне грустно; точно что-то теряешь драгоценное; и это драгоценное – время, последние годы своей жизни и жизни близких.
10 сентября
Хозяйство меня затягивает. Сегодня распорядилась копать картофель. Прихожу в поле – никого. Все ушли обедать. Мальчик лет четырнадцати, заморыш, караулит картофель, все поле от расхищения. Я ему говорю: «Что же ты сидишь, не собираешь картофель?» Взяли мы с ним кошолки, пошли работать; копали вдвоем картофель и собрали в кошолки, пока пришли поденные. Много веселей работать, чем быть хозяйкой и погонять работающих. Мое вмешательство как бы всех подогнало, и убрали в один день очень много. Сортировали, носили в подвал, я и тут наблюдала и даже помогала. Стражники удивленно смотрели на мою работу.
Льву Николаевичу нынче лучше; нога совсем прошла, он сегодня ходил один; да и весь он бодрее. Много работал над своим «Кругом чтения», потом слушал музыку и играл вечером в винт с племянницей Лизой Оболенской, приехавшей сегодня, с дочерью Сашей и Варварой Михайловной. Лег рано. Тихо на воздухе, 10 градусов тепла, все еще зелено; флоксы прелестны перед моими окнами, да и везде.
13 сентября
Чтение газет и отыскивание в них имени Льва Николаевича берет много времени и тяжело на мне отзывается. Передо мной проходит тяжелая русская жизнь; читая их, точно что-то делаешь и узнаешь, – а в сущности ни к чему. Делаю вырезки и наклеиваю их в книгу. Собрала семьдесят пять газет 28 августа; есть и журналы. Любви ж Льву Николаевичу много, понимания настоящего мало. Сегодня я окончательно редактировала и переписала письмо Л.Н. в газету с обращением благодарности всем почтившим его 28 августа. Ясный, свежий, блестящий день; к вечеру 3 градуса тепла. Много ходила по разным хозяйственным делам, вспоминала стихи Фета, присланные мне когда-то со словами: «Посылаю вам (к именинам) свой последний осенний цветок, боюсь вашей проницательности и тонкого вкуса». Стихи начинаются словами: «Опять осенний блеск денницы…» Особенно хорошо вышло:
И болью сладостно-суровой
Так радо сердце вновь заныть…
Это настоящее осеннее чувство.
Приходил ко Льву Николаевичу какой-то рыжий босой крестьянин, и долго они беседовали о религии. Привел его Чертков и все хвалил его за то, что он имеет хорошее влияние на окружающих, хотя очень беден. Я хотела было прислушаться к разговорам, но когда я остаюсь в комнате, где Л.Н. с посетителями, он молча, вопросительно так на меня посмотрит, что я, поняв его желание, чтоб я не мешала, принуждена уйти.
У Сережи подожгли хлеб, и его сгорело на 4000 рублей. Л.Н. сидел на балконе, завтракал, а вечером играл в шахматы с Чертковым и беседовал с Николаевым. Здоровье его лучше и в нем чувствуется какая-то удовлетворенность от юбилейных, к нему любовных отношений людей, и даже умиленность.
14 сентября
С утра я решила, что сегодня разочту всех своих яснополянских поденных. К конторе собрались молодые девушки и подростки-мальчики. Взяла я на подмогу себе Варвару Михайловну, потом пришла и моя Саша с Надей Ивановой. Принялись все учитывать билетики, записывать, платить. Девушки сначала пели, потом шуточки разные пускали, ребята весело возились. Раздала я 400 рублей. Дома все еще занималась этим делом, ставила штемпеля «уплачено» в книги ярлыков. День сегодня тихий, серенький, к вечеру 8 градусов. Саша набрала крупных опенок и рыжиков немножко.
Л.Н. с утра был одолеваем посетителями. Приезжий из Америки русский (Бианко, кажется), женатый на внучатной племяннице Диккенса, просил портрет Льва Николаевича в Америку, где живут три тысячи молокан, назвавших именем Толстого свою школу.
Потом пришло восемь молодых революционеров, недавно выпустивших прокламацию, что надо бунтовать и убивать помещиков. Л.Н. сам их вызвал, когда узнал от некоторых из них об их существовании. Старался он их образумить, внушить добрые и христианские чувства. К чему это поведет – Бог их знает.
Потом я застала у Л.Н. юношу. Он сидел такой жалкий и плакал. Оказывается, что ему надо идти отбывать воинскую повинность, а это ему противно; он хочет отказаться, слабеет, плачет и остается в нерешительности. Еще приходил старичок из простых побеседовать. Приходили два солдата с штатским, но их уже не пустили, а дали им книги.
Днем Л.Н. сидел наверху на балконе.
16 сентября
Сегодня Л. Н. в первый раз после двух месяцев сиденья дома выехал в пролетке с Гусевым; сам правил и съездил к Чертковым в Телятинки. У него прекрасный аппетит, и он, видимо, поправляется.
Идет какая-то хозяйственная суета, которая тяжела и заслоняет и жизнь, и мысли о скоро предстоящей смерти.
Точно все ж чему-то готовятся – точно готовятся к жизни, а ее-то и нет, т.е. нет настоящей, спокойной, досужной жизни, для тех занятий, которыми занимаешься любя. В этом был всю жизнь и мудр, и счастлив Л.Н. Он всегда работал по своему выбору, а не по необходимости. Хотел – писал, хотел – пахал. Вздумал шить сапоги – упорно их шил. Задумал детей учить – учил. Надоело – бросил.
17 сентября
Мои именины. Ходила с Варей Нагорновой гулять и восхищалась особенно горячо, по-молодому, красотой осенней природы. Яркое освещение бесконечно разнообразной окраски леса беспрестанно давало такие чудесные картины, что мне безумно хотелось все воспроизвести, написать масляными красками. Перед домом на клумбе цветет еще одна роза, и опять стих: «Одна лишь ты, царица роз, благоуханна и пышна», как сказал Фет в своих стихах об осени, мне приходит часто на ум.
Гуляла я еще с Андрюшей и его женой. Приехала и Мария Александровна Шмидт, и точно праздновала именины. Я не люблю празднества, хотя сегодня мне было очень приятно. Вечером играли в винт: Л.Н., Саша, Андрюша и Варвара Михайловна, а я делала вырезки из газет. Днем Л.Н. катался в пролетке на резиновых шинах с Сашей, и Чертков на козлах. Вчера он тоже катался. Поздно вечером разговорился он о своей работе над «Кругом чтения» и начал нам читать различные изречения свои и других мыслителей. По-видимому, он очень занят и любит свою работу. Говорил о внутреннем благе человека, состоящем в его любви ко всем, в постоянном общении с Богом, в стремлении жить, чувствуя и исполняя волю божию. Никогда Л.Н. еще не определил ясно, в чем он видит волю божию и как приложить се в жизни. «В любви», – отвечает он, когда его спрашивают. Но и это не ясно. Веяний чувствует и понимает Бога по-своему; и чем глубже это понимание, тем меньше о нем говорится, тем оно тверже и лучше.
Очень постарел Л.Н. в этом году. Он перешел еще следующую ступень. Но он хорошо постарел. Видно, что духовная жизнь преобладает, и хотя он любит и кататься, любит вкусную пищу и рюмочку вина, которое ему прислало Общ. вина St. Raphael к юбилею; любит и в винт, и в шахматы поиграть, но точно тело его живет отдельной жизнью, а дух остается безучастен к земной жизни, а где-то уж выше, независимее от тела. Что-то совершилось после его болезни; что-то новое, более чуждое, далекое чувствуется в Льве Николаевиче, и мне иногда невыносимо грустно и жаль утерянного и в нем, и в его жизни, и в его отношении ко мне и ко всему окружающему. Видят ли это другие?
30 сентября
Всецело отдалась хозяйству. Но это для меня возможно только потому, что сопряжено с постоянным общением с природой и любованием ею. В природу включаю работающий народ. Сегодня ходила в яблочные сады; там сорок человек считают мох, обрезают сушь, а главное, мажут стволы составом из глины, известки и коровьего навоза. Какая красота эти пестрые фигуры девушек на зеленом фоне еще свежей травы, это голубое небо, желтые и красные и бурые деревья! Я долго любовалась одной яблоней – опортовых яблок. Таких переливов красок нежно-желтого, розового и светло-зеленого цвета трудно было бы воспроизвесть, и вся фигура яблони прелестна.
Потом ходила смотреть, как делают плотину и спуск на нижнем пруду.
В саду нарвала еще букет Льву Николаевичу, но ему ничего и никого не стало нужно. Болезнь ли, усадившая его дома и сильно повлиявшая на него, старость ли, или эта стена его толстовцев, а главное Черткова, почти поселившегося в нашем доме и не оставляющего Льва Николаевича почти никогда одного, – не знаю что, но он стал не только чужд, но даже недобр со мною, да и со всеми. Вчера получено было письмо от его сестры, Марии Николаевны, прекрасное, полное чувства письмо, – Л.Н. его и не прочел.
«Круг чтения» опять весь перечеркнут, переделан, все переправлено, и бедная Саша все должна опять переписывать на машинке. Хорошо, что я ей взяла на помощь Варвару Михайловну, а то она совсем надорвала бы и нервы и глаза.
Переписываю каталоги библиотеки, а то они все разорвались. Работа и скучная, и трудная, но необходимая. Перешиваю зимние платья. Очень скучаю, но не пишу свою «Жизнь» и не занимаюсь никаким искусством. Как часто хочется поиграть; но два рояля стоят в зале, а там никогда нельзя играть… Или едят там, или Лев Николаевич занимается, или спит…
Все это время читала на всех языках статьи о Л.Н., о нас. Никто его не знает и не понимает; самую суть его характера и ума знаю лучше других я. Но что ни пиши, мне не поверят. Л.Н. человек огромного ума и таланта, человек с воображением и чувствительностью, чуткостью необычайными, но он человек без сердца и доброты настоящей. Доброта его принципиальная, но не непосредственная.
Дивная погода. Яркое солнце, 11 градусов тепла в тени, лист не облетел, и ярко-желтые березы на голубом небе, прямо перед нашими окнами, поражают своей окраской.
На душе уныло, одиноко, никто меня не любит. Видно, недостойна. Во мне много страстности, непосредственной жалости к людям, – но тоже мало доброты. Лучшее, что во мне есть – это чувство долга и материнства.
Был у нас третьего дня бывший революционер Н.А. Морозов, просидевший сначала в Шлиссельбургской, потом Петропавловской крепости двадцать восемь лет. Все хотелось послушать от него о его психологическом состоянии во время сиденья. А он больше рассказывал, как нарочно морили плохой едой, от которой делалась цинга. Цынгу лечили, потом опять морили голодом и дурной пищей, так что из одиннадцати посаженных одновременно в крепость остались живы и отбыли срок трое, а восемь человек умерло.
Морозов еще свежий на вид, женился в прошлом году. Говор его какой-то глухой. Сам жизнерадостный и весь поглощенный интересом к астрономии. Уже он написал и напечатал книгу об Апокалипсисе, и все его работы состоят в том, чтобы найти связь старых священных писаний с астрономией.
Приезжал Морозов с старушкой, своей старой приятельницей Лебедевой, и пробыли они один вечер.
8 декабря
Хочется мне записать то, что я случайно слышала. Чертков, который бывает у нас каждый день, вчера вечером пошел в комнату Льва Николаевича и говорил с ним о крестном знамении. Я невольно из залы слышала их разговор. Л.Н. говорил, что он по привычке иногда делает крестное знамение, точно, если не молится в ту минуту душа, то тело проявляет знак молитвы. Чертков ему на это сказал, что легко может быть, что, умирая или сильно страдая, Лев Николаевич будет креститься рукой, и окружающие подумают, что он перешел или желает перейти в православие; и чтоб этого не подумали, Чертков запишет в свою записную книжку то, что сказал теперь Лев Николаевич.
Какое ограниченное создание – Чертков, и какая у него на все узкая точка зрения! Ему даже не интересна психология души Льва Николаевича в то время, как он один, сам перед собой и перед Богом, осеняет себя крестным знамением, которым крестила его мать, и бабушка, и отец, и тетеньки, и его же маленькая дочь Таня, когда она вечером прощалась с отцом и, быстро двигая маленькой ручкой, крестила отца, приговаривая: «пикистить папу». Черткову надо все записать, собрать, сфотографировать – и только.
Интересен его рассказ, как к нему пришли два мужика и просили принять их в какую угодно партию, что они подо что угодно подпишутся и чем угодно: чернилами, кровью – на все согласны, лишь бы им платили деньги.
Произошло это оттого, что у Черткова живут и едят тридцать два человека. Дом большой и весь полон. В числе других живут четыре парня, товарищи сына Димы, просто молодые ясенковские мужики, кушают вместе с господами и получают по 15 рублей в месяц. Им завидуют. Там же живут с матерью мои бедные, брошенные моим сыном Андрюшей, внуки – Сонюшка и Илюшок.
У нас поломали во флигеле все рамки, побили стекла; украли мед из улья. Я ненавижу народ, под угрозой разбоя которого мы теперь живем. Ненавижу и казни, и несостоятельность правительства.
1909
13 апреля
Сегодня я вступила в прежнюю должность – переписывала новое художественное произведение Льва Николаевича, только что написанное.
Тема – революционеры, казни и происхождение всего этого. Могло бы быть интересно. Но те же приемы – описания мужицкой жизни. Смакование сильного женского стана с загорелыми ногами девки, то, что когда-то так сильно соблазняло его; та же Аксинья с блестящими глазами, почти бессознательно теперь, в восемьдесят лет, снова поднявшаяся из глубины воспоминаний и ощущений прежних лет. Аксинья была баба яснополянская, последняя до женитьбы любовница Льва Николаевича и ныне живущая в деревне. – Все это как-то тягостно отозвалось во мне. И, вероятно, дальше будет опоэтизирована революция, которой, как ни прикрывайся христианством, Л.Н. несомненно сочувствует, ненавидит все, что высоко поставлено судьбой и что – власть.
Буду переписывать дальше, посмотрим, что будет в дальнейшем рассказе. Ему не хотелось давать мне переписывать, точно ему было стыдно за его рассказ. Да если бы в нем было немножко больше деликатности, он не называл бы своих бабьих героинь Аксиньями. И опять из мужиков герой, который должен быть симпатичен с своей улыбкой и гармонией, а потом спутавшийся и сделавшийся революционером. – Может быть, я переменю свое мнение, но пока мне все не нравится.
Приехала сегодня Ванда Ландовская и много играла. Мазурка Шопена и соната Моцарта были исполнены в совершенстве. Близко нагнувшись над клавишами, она точно заставляет кого-то себе рассказывать содержание сочинения. Изящество игры и выразительность доведены до последней степени красоты. Старинные вещи: кукушка, старички, молодые, пляска прислуги, bourree – все интересно, и все удивительно исполнено. – Слушали, кроме нашей семьи, отец и сын Чертковы и невестка Ольга. – Уехала Маруся Маклакова.
На этом дневник обрывается.
Из дневника
Софьи Андреевны ТОЛСТОЙ
(1897–1909). Кооперативное издательство
«Север», М., 1932