Образы и мысли, что теснятся в душе глубоко начитанного человека в канун Восьмого Марта
Чудо мгновения, оплавленное свечами вечности: чудо вечности, впечатанной в мгновенье:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
Запетое, заезжено-хрестоматийное, не ставшее менее сверкающе-вечным, жемчужным стихотворение, поднимающее – словесно – так высоко альфу чувств: любовь.
…Резкие, родные изломы есенинских стихов: грустные и задорные, одновременно, бьющиеся бесконечным пульсом бытия, объединяющего мужчин и женщин, хоть это и разно-противоположные миры, не могущие один без другого:
Ты меня не любишь, не жалеешь,
Разве я немного не красив?
Не смотря в лицо, от страсти млеешь,
Мне на плечи руки опустив.
Молодая, с чувственным оскалом,
Я с тобой не нежен и не груб.
Расскажи мне, скольких ты ласкала?
Сколько рук ты помнишь? Сколько губ?
Откровенные до обнаженности стихи, вроде бы жаждущие гармонии, но и дисгармонию дающие, как жизненное приключение, стоит пережить.
***
Домашне-усадебное – в исполнение Некрасова – плеснет волнами счастья:
Пришел папаша – сед, румян, –
К гостям ее зовет.
«Ну, Катя! чудо сарафан!
Он всех с ума сведет!»
Ей любо, любо без границ.
Кружится перед ней
Цветник из милых детских лиц,
Головок и кудрей.
И – другие волны будут, словно играя разнообразием возможностей бытия, открываются слой за слоем миры существования русских женщин; громоздится некрасовская поэма, полная сострадания и полета.
Вот матери посвященное, сколь различны оттенки любви, нежнейшее стихотворение Бунина:
Я помню спальню и лампадку.
Игрушки, теплую кроватку
И милый, кроткий голос твой:
«Ангел-хранитель над тобой!»
Бывало, раздевает няня
И полушепотом бранит,
А сладкий сон, глаза туманя,
К ее плечу меня клонит.
Бесконечность любви, разнообразие чар, нюансы чувств, оттенки переживаний: сколько женского влияния в русских, наилучших стихах! Сколько таинственного богатства…
***
Есть нечто вавилонское, роскошно-преогромное, державно-парящее в монументе «Рабочий и колхозница», составившем главную славу Веры Мухиной…
Словно вознесен над пространством, утверждая победу труда над рентой и спекуляцией, колосс, ставший символом «Мосфильма», где было создано столько шедевров; но и один из символов Москвы: никак не представить город без этого монумента.
Мухина родилась в Риге, в семье коммерсанта и мецената; семья была состоятельна; и детство Мухиной прошло в Феодосии, куда увез ее отец, опасаясь за состояние здоровья.
Она училась в Париже, потом путешествовала по Италии, изучая скульптуру и живопись; перед Первой мировой вернулась в Россию: окончив курсы медсестер, стала работать в военном госпитале.
Занималась разными формами художеств: так, например, в 1925 году – совместно с модельером Надеждой Ламановой – получила гран-при на выставке в Париже за коллекцию женской одежды, чья элегантность вроде бы противоречила грубости примитивных материалов, из которых была исполнена.
Ее небольшие мраморные работы отличались нежностью и строгостью одновременно: в них, плавно-парящих, чувствовалась та мера гармонии, которую ощущала Мухина самым сердцем сердца.
Романтичный, вдохновенный, великолепный Чайковский, установленный перед зданием Московской консерватории, сочетал в исполнении консерватизм с лирическим порывом: сейчас, вот сейчас польется великая музыка, раз композитор, столько подаривший человечеству, словно живет в бронзе Мухиной.
Но самой знаменитой ее работой остаются монументально-вавилонские, державно-советские, сияющие пространной полетностью линий «Рабочий и колхозница».
***
Дворец математики воспринимается мужским: четко выверенным во всех пропорциях, идеально рассчитанным и воздушно-красивым; и вход женщины в оный не очень подразумевается. Софья Ковалевская решительно нарушает правила игры, и… правила дворца.
Она была из родовитой семьи – дочь генерал-лейтенанта артиллерии Корвин-Круковского и Елизаветы Федоровны Шуберт.
Дед Софьи был математиком, а прадед – астрономом: генетические игры причудливы, как тайны судеб, и силы, определяющие оные, сокрыты.
«Воспоминания детства» Ковалевской – документ интересный и с биографического, и с исторического, и с литературного ракурса. Ковалевская, первая в мире женщина – профессор математики, вспоминает, что интерес к науке возник у нее в детстве по двум причинам: во-первых, почтение к этой науке проявлял любимый дядя, с которым она обожала толковать о всякой всячине, а во-вторых… курьезное обстоятельство – при переезде в усадьбу не хватило обоев, и одну из комнат оклеили страницами из учебников, испещренными дифференциальными и интегральными исчислениями.
Как бы там ни было, но факт остался фактом: девочка заинтересовалась не обычным кругом тем, но той наукой, что требует высочайшего интеллекта.
…Ее наиважнейшие исследования относятся к теории вращения твердого тела: Ковалевская открыла третий классический случай разрешимости задачи о вращении твердого тела вокруг неподвижной точки, решительно продвинув, таким образом, вперед решение задачи, начатое Леонардом Эйлером и Лагранжем.
Звучит непостижимо для гуманитарного ума: но как поэтично!
Поэзия математики высока: в самом облике формул есть нечто отвлеченно-мистическое: то, что – еще до вещества – участвовало в сотворении мира.
Ковалевская совершила и другие открытия, но называть их – значит копировать словари и справочники…
Ковалевская обладала способностью живо чувствовать и художественно передавать пережитое – чему свидетельством и «Воспоминания…», и повесть «Нигилистка»…
Дифференциальные уравнения и интегралы собственной жизни были решены блестяще; и блеск этих решений, продленный в наши дни, превращается в почтительную память…
***
…Концентрация военной правды и боли, соли ужаса войны и кристаллов мужества, что прирастают этой солью, может быть дана в одном четверостишии:
Я столько раз видала рукопашный,
Раз наяву. И тысячу – во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
Лента военных лет – коли опалила сознание – останется навсегда, будет томить и обвивать душу, и если участник войны – поэт, не может не выхлестнуться рваными краями лента сия в стихи.
И то, что четверостишие Юлии Друниной грандиозно, свидетельствует о великих ее поэтических возможностях: четверостишие вибрирует, заставляя чувствовать то, что, казалось бы, не в силах ощутить человек, на войне не бывавший.
О, конечно, Друнина прежде всего лирик:
А я для вас неуязвима,
Болезни,
Годы,
Даже смерть.
Все камни – мимо,
Пули – мимо,
Не утонуть мне,
Не сгореть.
Всё это потому,
Что рядом
Стоит и бережет меня
Твоя любовь – моя ограда,
Моя защитная броня.
Лирик с трепетом тонких строк, чья поступь – точно движения кошки; и вместе с тем лирик, считающий возможным в стихотворении о любви упомянуть броню (отблеск войны), каковое слово вроде бы совсем не подходит к теме…
«Царица бала» и «Царевна», «Шторм» и «Я курила недолго» – нити стихов соплетаются в общий свод творимого Друниной – иногда тяжело, иногда с легкостью бабочки; кристаллы строк вспыхивают на солнце времени, а соль их остается белой, как бы ни пытались прыскать грязью нелепые года нашей современности. И Юлия Друнина созидала, живя стихом, до тех пор, пока нечто не перекрыло питающий канал, погрузив ее во тьму самой страшной трагедии для поэта: творчество теряет смысл.
Только не теряют оного стихи – оставаясь мерцать живущим искрами и полосками света, изъятыми из сердца поэта.
***
Мама! Неужели ты уйдешь?
Ведь это неправильно, несправедливо, ведь это!..
И Р. Рождественский пишет просто, но точно создавая примиряющий со смертью мамы словесный эликсир, насыщая стихотворения мудростью… почти дервиша:
Человеку надо мало:
чтоб искал
и находил.
Чтоб имелись для начала
Друг –
один
и враг –
один…
Человеку надо мало:
чтоб тропинка вдаль вела.
Чтоб жила на свете
мама.
Сколько нужно ей –
жила.
Сухая графика строк, вместе с тем согретая необыкновенной теплотой, задушевностью, мягкостью…
Сколько их – стихов о матерях?
Вот некрасовское, пропитанное раствором сострадания, без которого нет человека, мешающее социальность и лиризм, классически ясное:
Внимая ужасам войны,
При каждой новой жертве боя
Мне жаль не друга, не жены,
Мне жаль не самого героя…
Увы! утешится жена,
И друга лучший друг забудет;
Но где-то есть душа одна –
Она до гроба помнить будет!
Средь лицемерных наших дел
И всякой пошлости и прозы
Одни я в мир подсмотрел
Святые, искренние слезы –
То слезы бедных матерей!..
Оно парит – стихотворение: сообщая подобное же свойство душе, а ежели последняя будет только стлаться по земле, и душой-то быть перестанет.
О маме можно писать только классически ясно, никаких завихренных придаточных, нелепых анжабманов и прочего поэтического блеск.
Блеск должен быть иной: задушевный, как у Есенина:
Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто xодишь на дорогу
В старомодном ветxом шушуне.
Тут действительно народный перл: необыкновенно действующий на самые потаенные области души русской; тут – без музыки музыка, и стихотворение, став песней, отзывалось в сердцах поколений…
Отзывается ли сейчас, когда сердца эти слишком укоренились в прагматическом эгоизме?
Кажется, сила есенинской нежности пробьет любую броню, растопит лед даже арктической пробы.
Есть стихи необыкновенного счастья, связанные с образом матери:
Мама! глянь-ка из окошка –
Знать, вчера недаром кошка
Умывала нос:
Грязи нет, весь двор одело,
Посветлело, побелело –
Видно, есть мороз.
Морозно-дивное, звенящее радостью стихотворение Фета заставляет обратиться к собственным воспоминаниям: ведь все испытывали подобное, но поэт сказал за всех.
А вот – легкое чудо детское поэзии:
Мама спит, она устала…
Ну и я играть не стала!
Я волчка не завожу,
А уселась и сижу.
Елена Благинина необыкновенно чувствовала детское сердечко, и – огромное сердце матери…
И всё же. Мама, неужели ты уйдешь?! Ведь ты всегда была рядом!
…Но сияющий пласт русской поэзии, посвященной матерям и материнству, столь обогатил весь поэтический русский состав, что верится в отсутствие смерти.
Александр БАЛТИН
Картина «Неизвестная», худ. И.Н. Крамской, 1883 г. Изображение из открытых источников