Постоянно застегнутый на все пуговицы и имея наготове фуражку и перчатки, он представлял собой тип градоначальника, у которого ноги во всякое время готовы бежать неведомо куда… Когда же совсем нечего было делать, то есть не представляло надобности ни мелькать, ни заставать врасплох (в жизни самых расторопных администраторов встречаются такие тяжкие минуты), то он или издавал законы, или маршировал по кабинету, наблюдая за игрой сапожного носка, или возобновлял в своей памяти военные сигналы…
Вообще, политическая мечтательность была в то время в большом ходу, а Бородавкин не избегал общих веяний времени… В этой крайности Бородавкин понял, что для политических предприятий время еще не наступило и что ему следует ограничить свои задачи только так называемыми насущными потребностями края. В числе этих потребностей первое место занимала, конечно, цивилизация, или, как он сам определял это слово, «наука о том, колико каждому Российской Империи доблестному сыну быть твердым в бедствиях надлежит»… Бородавкин поспел как раз кстати, чтобы спасти погибающую цивилизацию…
Вдруг затрубила труба, и забил барабан. Бородавкин, застегнутый на все пуговицы и полный отваги, выехал на белом коне. За ним следом пушечный и оружейный снаряд с оловянными солдатиками. Глуповцы думали, что градоначальник едет покорять Византию, а вышло, что он замыслил покорить их самих…
Первая война «за просвещение» имела поводом горчицу и началась в 1780 году, то есть почти вслед за прибытием Бородавкина в Глупов. Тем не менее Бородавкин сразу палить не решился, он был слишком педант, чтобы впасть в столь явную административную ошибку. Он начал действовать постепенно, и с этой целью предварительно созвал глуповцев и начал их заманивать… Более всего заботила его Стрелецкая слобода.
Стрельцы довели энергию бездействия почти до утонченности. Они не только не являлись на сходки по приглашениям Бородавкина, но, завидев его приближение, куда-то исчезали, словно сквозь землю проваливались. Некого было убеждать, не у кого было ни о чем спросить. Слышалось, что где-то кто-то дрожит, но где дрожит и как дрожит – разыскать невозможно.
Бородавкин чувствовал, что сердце его, капля по капле, наполняется горечью. Он не ел, не пил, а только произносил сквернословия, как бы питая ими свою бодрость. Мысль о горчице казалась до того простою и ясною, что неприятие ее нельзя было истолковать ничем иным, кроме злонамеренности. Сознание это было тем мучительнее, чем больше должен был употреблять Бородавкин усилий, чтобы обуздать порывы страстной натуры своей.
– Руки у меня связаны! – повторял он, задумчиво покусывая темный ус свой, – а то я бы показал вам, где раки зимуют!
Но он не без основания думал, что натуральный исход всякой коллизии есть все-таки сечение, и это сознание подкрепляло его. В ожидании этого исхода он занимался делами и писал втихомолку устав о «нестеснении градоначальника законами». Первый и единственный параграф этого устава гласил так: «Ежели чувствуешь, что закон полагает тебе препятствие, то, сняв оный со стола, положи под себя. И тогда все сие, сделавшись невидимым, многое тебя в действии облегчит».
Однако ж покуда устав еще утвержден не был, а следовательно, и от стеснений уклониться было невозможно. Через месяц Бородавкин вновь созвал обывателей и вновь закричал. Но едва успел он произнести два первых слога своего приветствия, как глуповцы опять рассыпались, не успев даже встать на колени. Тогда только Бородавкин решился пустить в ход настоящую цивилизацию…
Заперся Бородавкин в избе и начал держать сам с собою военный совет… В первый раз он тогда понял, что многоумие в некоторых случаях равносильно недоумию, и результатом этого сознания было решение: бить отбой, а из оловянных солдатиков образовать благонадежный резерв…
Только на осьмой день измученная команда увидела стрелецкие высоты и радостно затрубила в рога. Бородавкин вспомнил, что великий князь Святослав Игоревич, прежде нежели побеждать врагов, всегда посылал сказать: иду на вы! – и, руководствуясь этим примером, командировал своего ординарца к стрельцам с таким приветствием.
На другой день, едва позолотило солнце верхи соломенных крыш, как уже войско, предводительствуемое Бородавкиным, вступило в слободу. Но там никого не было, кроме заштатного попа, который в эту самую минуту рассчитывал, не выгоднее ли ему перейти в раскол.
– Где жители? – спросил Бородавкин, сверкая на попа глазами.
– Сейчас тут были! – шамкал губами поп.
– Эй! Кто тут! Выходи! – крикнул Бородавкин таким голосом, что оловянные солдатики – и те дрогнули.
Но слобода безмолвствовала, словно вымерла. Вырывались откуда-то вздохи, но таинственность, с которою они выходили из невидимых организмов, еще более раздражала огорченного градоначальника…
«Ежели я теперича их огнем раззорю… нет, лучше голодом поморю!..» – думал он, переходя от одной несообразности к другой.
И вдруг он остановился, как пораженный, перед оловянными солдатиками.
С ними происходило что-то совсем необыкновенное. Постепенно, в глазах у всех, солдатики начали наливаться кровью. Глаза их, доселе неподвижные, вдруг стали вращаться и выражать гнев; усы, нарисованные вкривь и вкось. встали на свои места и начали шевелиться; губы оттопырились и изъявили намерение нечто произнести. Появились ноздри, которых прежде и в помине не было, и начали раздуваться и свидетельствовать о нетерпении.
– Что скажите, служилые? – спросил Бородавкин.
– Избы… избы… ломать! – невнятно, но как-то мрачно произнесли оловянные солдатики.
Средство было отыскано.
Начали с крайней избы. С гиком бросились «оловянные» на крышу и мгновенно остервенелись. Полетели вниз вязки соломы, жерди, деревянные спицы. Взвились вверх целые облака пыли.
– Тише, тише! – кричал Бородавкин, вдруг заслышав возле себя какой-то стон.
Стонала вся слобода. Это был неясный, но сплошной гул, в котором нельзя было различить ни одного отдельного звука, но который всей своей массой представлял собой едва сдерживаемую боль сердца.
– Кто тут? Выходи! – опять крикнул Бородавкин во всю мочь.
Слобода смолкла, но никто не выходил.
– Катай! – произнес Бородавкин твердо.
Раздался треск и грохот; бревна, одно за другим, отделялись от сруба, и по мере того, как они падали на землю, стон возобновлялся и возрастал. Через несколько минут крайней избы как не бывало, и «оловянные», ожесточившись, уже брали приступом вторую…
– Принимаете ли горчицу? – внятно спросил Бородавкин, стараясь, по возможности, устранить из голоса угрожающие ноты.
Толпа безмолвно поклонилась до земли.
– Принимаете ли, спрашиваю я вас? – повторил он, начиная уж закипать.
– Принимаем!.. принимаем!.. – тихо гудела, словно шипела, толпа…
Бунт кончился: невежество было подавлено, и на место его водворено просвещение.
(Списал с собрания сочинений
М.Е. Салтыкова-Щедрина в десяти томах
(Издательство «Правда», 1988 г.) Борис Осадин)