Корень жизни




(Заметки жителя лесной деревни)

Есть что-то космическое, отчасти и мистическое, в рождении и судьбе писателя. «В это время заметно прибавляется свет на земле, у пушных зверей в это время начинаются свадьбы», – говорится в автобиографическом романе Пришвина «Кащеева цепь». Предлагаем «Заметки…» – очерк-эссе Анатолия Стерликова, нашего автора.

…Чарующее повествование, где картины почти первобытной природы Приморья, научное понимание природы и поэзия непостижимым образом соединилось в одно неразделимое целое:

«… Когда мы наконец пришли ощупью к верному месту и наша спокойная беседа остановилась, вдруг из ручья послышалось:

– Говорите, говорите, говорите!

И тогда все музыканты, все живые существа Певчей долины заиграли, запели, вся живая тишина раскрылась и позвала:

– Говорите, говорите, говорите!»

Да, это повесть «Жень-шень». Чтение завораживает звукоподражаниями, передающими голоса и движение живой природы, ритмическими повторами, стилистикой рефренов: («Охотник, охотник, почему ты не схватил ее за копытца…»). И чем-то таким, что и не объяснить, не передать словами, пересказом чудесных страниц повести, которая давно признана образцом высокой прозы. Вряд ли китаец Лувен, добытчик женьшеня, с которым главный герой живет в хижине над говорливым, никогда не умолкающим ручьем, был таким, каким он изображен в повести. Но какое имеет значение? И разве не приходилось мне ночевать на плавучей купине, заросшей камышом, – в русле протоки между озерами в дельте реки Или, в Семиречье? Я лежал в масахане, в пологе из марли, над которым висела туча воющих комаров, слушал переменчивое пение струй, фырканье вибрирующих тростинок, плеск бабуш, охотившихся рядом с купиной.

Счастливы люди, живущие среди природы, ритмами природы, пусть не так, как живут персонажи повести, но хотя бы неделю или один день…

Наверное, сегодня, когда разразилась жестокая война, когда гибнут люди в мирных городах даже за сотни километров от фронтовых траншей, подобные сюжеты читателям покажутся неуместными, непонятными. Но не всегда будет война… Между прочим, лирический герой повести – участник жестоких боев в Маньчжурии и в Приморье оказался после заключения позорного мира с японцами.

Первая же публикация очерков Пришвина «В краю непуганых птиц» была замечена критиками, а Русское географическое общество, признав ее «этнографической», наградило автора серебряной медалью; а в 1914 году, при содействии М. Горького, восторженно встречавшего новые публикации Пришвина, в Петербурге был издан трехтомник. Но, пожалуй, только повесть «Жень-шень» в журнале «Красная новь» открыла читателю, уже советскому читателю, имя Пришвина – писателя, который слышал, как отрывается лист в осеннем лесу, слышал шуршание трущихся снежинок зимой, треск почки на ветви ранней весной. Читатель узнал писателя, живущего ритмами природы, художника, показавшего душу русского человека, расцветающую среди природы, наполненную радостью бытия.  

Казалось, советский читатель никогда не забудет Пришвина. Тем более что этому содействовал Госиздат* – собрания сочинений Пришвина издавались в четырех, в шести, в семи томах. Наконец, восьмитомное, наиболее полное издание!** А сколько выходило отдельных сборников в виде избранных произведений! И какими тиражами! Но вот забыл, почти забыл читатель Пришвина: было время, – в 90-х, на рубеже веков, годами не вспоминал о Пришвине. Хотя на полке городской квартиры стояло упомянутое последнее собрание сочинений. А в деревенском шкафу пылился потрепанный, с порыжевшим от времени переплетом, однотомник Пришвина «Дорога к другу», сборник совершенных по мастерству миниатюр. Книгу я купил в Махачкале в 1964 году, и она странствовала вместе со мной по городам и весям Отечества, соседствуя в фанерном чайном ящике с Генри Торо и Рокуэллом Кентом. Книги были единственным моим багажом.

… Вокруг все рушилось, и надо было выживать – сажать картошку, ловить щук на Ясень-озере, собирать грибы и ягоды. Даже пытался охотиться, подманивая весной рябков пищиком, свистулькой, но не преуспел… Наверное, и другим советским литераторам не лучше жилось, за исключением разве тех, кого издавал «фонд Сороса», который советских литераторов не издавал. До Пришвина ли было?

Оказывается – было! С «перестройкой» к архивам, дневникам и рукописям писателя потянулись руки литераторов либерального окраса. «Пришвиноведы» стали защищать докторские диссертации; либеральные литературные издания, учрежденные Соросом, пестрели призывами и советами переосмысливать «непонятого, непрочитанного», «неизученного», «бесцензурного» Пришвина.

…Помню, помню я это рыночно-перестроечное токовище!

Черные косачи литературного журнализма, заходясь от страстной ненависти к советскому прошлому, упоенно бормотали одно и то же: читатель знал не того Пришвина, печатали охотничьи рассказы, а дневники скрывали. А вот кончилась власть коммунистов, и начинаем издавать подлинного Пришвина, уже нашлись меценаты, спонсоры! Суждения перестройщиков советского сознания, «переосмысливателей» ошеломляли бесцеремонностью:

«Советская литературная иерархия определили Пришвина в «певцы природы», затолкала его между мелким поделочным цехом и детским садом. В те времена Пришвин сгодился лишь благодарным дошкольникам: «Лисичкин хлеб», «Кладовая солнца»… Опубликованные дневники раскрыли его настоящий масштаб». А сколько презрения в рассуждениях о «собачьих рассказах» Пришвина, в которых можно видеть превосходную («безупречную», по мнению литературоведа В. Круглеевской) повесть «Натаска Ромки». (Текст на сайте «Культ-Просвет»).

Ну, во-первых, «Кладовая солнца» – не для дошкольников чтение, а рассказ, наполненный лиризмом о приключениях «детей войны», странствующих лесными тропами в поисках пропитания; и, во-вторых, отчего же слова – «Пришвин певец русской природы» – вызывают у литераторов либерального окраса изжогу? Нет, не постичь мне этого! А как вам «перестроечное», в либеральном духе откровение Я. Гришиной (в прошлом работник советской издательской редакции): «Художественные произведения Пришвина присутствуют в пространстве официальной культуры (курсив мой. – А.С.), а дневник существует на территории, которая впоследствии будет именоваться «письмом в стол», а потом андеграундом»?

Новоявленный «пришвиновед» делится с читателями и открытием: якобы кроме дневников, «в столе» Пришвина обнаружились повести «Мирская чаша», «Корабельная чаща» и «Повести нашего времени». Очевидно, что Я. Гришину подвела память: означенные повести отнюдь не «в столе», не в «андеграунде», а как раз в «пространстве официальной культуры» – любой читатель это может проверить по алфавитному указателю произведений в 8-м томе собрания сочинений.

С апломбом разглагольствуя о «собачьих» и охотничьих рассказах, об «андеграунде», пришвиноед (так!) просвещает и назидает: «Вне дневника художественные произведения существуют как бы в усеченном пространстве, отторгнуты от контекста».

Как и повесть «Жень-шень», упомянутую «Корабельную чащу», грустноватую повесть-сказку, любил советский читатель. Имя писателя мне приходилось слышать, и не однажды, во время командировок на кордонах заказников и заповедников, на глухих урочищах удаленных лесничеств. Где-то у Пришвина я прочитал, что у него нет учеников. А читаешь Василия Пескова, любуешься его фотографиями, и видишь: здесь по-пришвински вышло, и там – Пришвин… (Между прочим, Пришвин увлекался фотографией.) Благотворное влияние Пришвина испытал писатель-натуралист Максим Зверев (случалось, я гостил у него в доме на улице Грушевой в Алма-Ате), основатель Алма-атинского зоопарка, знавший почти всех сколько-нибудь заметных егерей заказников и заповедников в Семиречье.

Самое время для «лирического отступления», как же без этого в русском очерке! Зинаида Гиппиус-Мережковская, известный критик начала ХХ века, окрестила явленного ей Пришвина «легконогим странником, у которого вместо сердца глаза». Она не понимала, что в душе писателя, в сердце его глаза Земли, глаза божественной Планеты, возможно, единственной в бесконечной Вселенной, зоркие глаза, которые вели его первобытными лесами России, где редкие насельники не знали ни колеса, ни поперечной пилы, и где он утолял жажду, припадая к родникам Берендея. Но все же Гиппиус-Мережковская, никогда не бывавшая даже в ближайшем пригородном лесу, оказалась доброжелательнее пришвиноедов, «переосмысливателей».

И, наконец, несколько слов по поводу того, был ли Пришвин писателем, взыскующим «града невидимого», «града небесного» – был ли он «глубоким религиозным писателем», как пытаются нас уверить перестройщики советского сознания. Некоторые «пришвиноведы» даже уверяют читателей, что он с годами достиг «духовного поспевания». Я же говорю: совершенно очевидно, что свод Храма для Пришвина – прежде всего чистое синее небо, или в облаках небо, с просветами нежнейшей бирюзы, или звездное небо, влекущее наши мысли к постижению Вселенной, Космоса, а хвойные боры, корабельные чащи, где деревья «тебя самого всем миром поднимают, и тебе кажется, будто ты прямо к солнцу летишь» – часовни; ектенья же – брачная песня токующего краснобрового лесного петуха среди мхов с еловыми и сосновыми веретиями-островинами. И единственное Евангелие его святое и подлинное – «Биосфера» Вернадского. Так я понимаю Пришвина, на том стоял и стоять буду, чтобы там ни писали «переосмысливатели», перестройщики советского сознания, пусть имя им легион!

Пришвин был мыслителем и художником, и это у него органически сочеталось.

…Рассуждая о «евро-американской культуре количества», отвергая американизм, для которого «характерно исчезновение культурной линии, исходящей от личности, как в Западной Европе», что «дает возможность индивидуальности как грубо-животной силе не стесняться», Пришвин, еще тогда, в «страшных 30-х», рассказывал читателям о Генри Торо, о Серой Сове (писатель Вэша Куоннезин) – о светлых, мудрых личностях, мыслителях, отвергавших, презиравших культ наживы и стяжания и прочие прелести «свободного рынка». Книги этих писателей западного мира стоят у меня на полке в ряду с Пришвиным, Н.А. Зворыкиным, С.Т. Аксаковым, В.К. Арсеньевым («Дерсу Узала»!).

Пришвина читатель любил бы и тогда, когда бы он оставил нам на память только «Жень-шень» и «Серую Сову» – повесть о прекрасном созидателе Вэша Куоннезине и его подруге Анахарео, сподвижнице на лесной тропе, сохранивших человечеству канадских бобров, почти истребленных.

Конечно, творческий путь писателя, прожившего 80 лет, причем на разломе эпох человеческого развития, не может быть усеян только розами. Не может быть такого, чтобы только шедевры. Среди современников Пришвину был близок Иван Соколов-Микитов, тоже страстный охотник, как и он сам. У этих писателей схожие взгляды на проблему «человек и природа», можно сказать, они первыми в нашей стране возвысили голос в защиту лесов, корабельных чащ и родников Берендея, эту линию впоследствии продолжил Леонид Леонов в романе «Русский лес». Соколов-Микитов отличался прямотой и независимостью суждений, и нет ничего удивительного, что именно он оставил нам резкую негативную оценку «Повести нашего времени», которую он читал в рукописи: «Елейная поповская проповедь, очень искусно сотканная…». (Из публикации ленинградского литературоведа В.А. Смирнова, появившейся в 1982 г. в серии издания «Писатели Советской России», когда уже не было на свете друга, единомышленника и сурового критика Пришвина).

…Встречаясь в библиотеках с друзьями-читателями, говорю им: корень жизни Пришвина – это, прежде всего, его творчество, художественное исследование величественной темы: «Человек и природа», которую он осмысливал глубоко и самобытно. Читайте поэму в прозе «Фацелию», «Жень-шень», «Глаза земли», «Корабельную чащу», «Серую Сову», читайте, друзья, эти и другие совершенные по мастерству, завершенные до последней запятой произведения высокой прозы! Ну а если у кого-то останется время, можно и «Дневниками» заняться, пожалуйста – все тот же 8-й том собрания сочинений.

А есть еще автобиографический роман «Кащеева цепь», о котором тоже надо сказать несколько слов. Подобно незаконченной эпопее Горького «Жизнь Клима Самгина», «Кащеева цепь» осталась незавершенной. Но для читателя это не имеет значение. «Звенья» романа с первых страниц захватывают читателя. Мы видим мечтательного Курымушку, устроившего со своими друзьями «побег в Азию», который благодаря умному, старательному становому (полицейскому приставу) завершается благополучно. А вот конфликт Курымушки с учителем географии закончился изгнанием из Елецкой гимназии, причем с «волчьим билетом». В учебных заведениях царской России порядки были строгие, учителя и родители тогда еще не знали «ювенальной юстиции». Казенщина и формализм царили, это тоже надо признать. Но не будем спешить с выводами: учитель географии по прозвищу Козел был превосходным учителем, незаурядной личностью. Имя его – В.В. Розанов, известный русский мыслитель, философ, гуманист… Как же так, спросите, как такое могло случиться? А в жизни всякое случается. Автор этих строк учился в высшем военно-морском училище, ему нравилась штурманская наука, он любил судовождение, во время тренировок на шлюпке был загребным, но вот случился конфликт с офицером, с боевым, заслуженным офицером, героем Суарского ущелья, навсегда изменивший судьбу курсанта…

…«Кащеева цепь» – символ зла, сковывающая человека на пути к постижению окружающего мира, к светлой, пусть не вполне ясной цели. Мы никогда не узнаем, чем завершится жизнь Курымушки – Михаила Алпатова, возможно, и сам автор этого не знал, но проглатываешь страницы, одну за другой. Не дочитав «звено» до конца, возвращаешься, перечитываешь эпизоды жизни Курымушки (Михаила Алпатова)…

…Автор «Заметок…» не критик, не литературовед, а всего лишь усердный читатель. Рассказываю только о том, что меня сегодня трогает или что в прошлом волновало. Нет, не литературовед, все, что написал Пришвин в записных книжках и «толстых тетрадях» за полвека, не читал, с архивом и дневниками писателя не работал. Но уверяю вас, друзья: в советскую эпоху были опубликованы все значимые художественные произведения классика. За исключением, конечно, дневников (в полном объеме), хранящихся в РГАЛИ***.Ведь для того, чтобы подготовить их к печати, предстояла кропотливая, каторжная работа большой артели литераторов-специалистов, текстологов. Тем не менее в 90-х и на рубеже веков вдруг, подобно вулканической горе на Курилах, печатаются десятки томов дневников, вокруг которых и начинаются всякого рода спекуляции перестройщиков советского сознания. Сам-то писатель считал, что если «очистить дневник от лишнего, и очищенное собрать в один том, то получится книга, для которой родился Михаил Пришвин». Что, к слову, и было осуществлено в советское время.

Да, согласен: не все и художественные произведения были опубликованы при жизни писателя. Но такое бывает редко: чтобы нечем было удивить читателя после смерти писателя или поэта. Достаточно указать на пример Пушкина.

…В «Дневниках» писателя есть строчки, которые словно бы вырезаны на медной доске нам на память:

Я стою и расту – я растение.

Я стою и расту, и хожу – я животное.

Я стою и расту, и хожу, и мыслю – я человек.

Я стою и чувствую: земля под моими ногами, вся земля.

Опираясь на землю, я поднимаюсь: и надо мною небо, всё небо мое. И начинается симфония Бетховена, и тема ее: все небо – мое.

Санкт-Петербург – дер. Курвошский Погост,

Вологодская обл.

 

Примечания:

* Пришвин М.М. Собрание сочинений: В 8-ми т. М.: Художественная лит-ра, 1982–1986 гг.

** Здесь приведено обобщенное название всех издательств Советской России, печатавших классика.

*** РГАЛИ Российский государственный архив литературы и искусства, Москва

Другие материалы номера

Приложение к номеру